Девочка, плача, головку на грудь уронила.
Берлин, лето 1910

У кроватки

Вале Генерозовой

– «Там, где шиповник рос аленький,
Гномы нашли колпачки»…
Мама у маленькой Валеньки
Тихо сняла башмачки.
– «Солнце глядело сквозь веточки,
К розе летела пчела»…
Мама у маленькой деточки
Тихо чулочки сняла.
– «Змей не прождал ни минуточки,
Свистнул, – и в горы скорей!»
Мама у сонной малюточки
Шёлк расчесала кудрей.
– «Кошку завидевши, курочки
Стали с индюшками в круг»…
Мама у сонной дочурочки
Вынула куклу из рук.
– «Вечером к девочке маленькой
Раз прилетел ангелок»…
Мама над дремлющей Валенькой
Кукле вязала чулок.

Три поцелуя

– «Какие маленькие зубки!
И заводная! В парике!»
Она смеясь прижала губки
К ее руке.
– «Как хорошо уйти от гула!
Ты слышишь скрипку вдалеке?»
Она задумчиво прильнула
К его руке.
– «Отдать всю душу, но кому бы?
Мы счастье строим – на песке!»
Она в слезах прижала губы
К своей руке.

Новолунье

Новый месяц встал над лугом,
Над росистою межой.
Милый, дальний и чужой,
Приходи, ты будешь другом.
Днем – скрываю, днем – молчу.
Месяц в небе, – нету мочи!
В эти месячные ночи
Рвусь к любимому плечу.
Не спрошу себя: «Кто ж он?»
Все расскажут – твои губы!
Только днем объятья грубы,
Только днем порыв смешон.
Днем, томима гордым бесом,
Лгу с улыбкой на устах.
Ночью ж… Милый, дальний… Ах!
Лунный серп уже над лесом!
Таруса, октябрь 1909

Эпитафия

Тому, кто здесь лежит под травкой вешней,
Прости, Господь, злой помысел и грех!
Он был больной, измученный, нездешний,
Он ангелов любил и детский смех.
Не смял звезды сирени белоснежной,
Хоть и желал Владыку побороть…
Во всех грехах он был – ребенок нежный,
И потому – прости ему, Господь!

Бывшему Чародею

Вам сердце рвет тоска, сомненье в лучшем сея.
– «Брось камнем, не щади! Я жду, больней ужаль!»
Нет, ненавистна мне надменность фарисея,
Я грешников люблю, и мне вас только жаль.
Стенами темных слов, растущими во мраке,
Нас, нет, – не разлучить! К замкам найдем ключи
И смело подадим таинственные знаки
Друг другу мы, когда задремлет всё в ночи.
Свободный и один, вдали от тесных рамок,
Вы вновь вернетесь к нам с богатою ладьей,
И из воздушных строк возникнет стройный замок,
И ахнет тот, кто смел поэту быть судьей!
– «Погрешности прощать прекрасно, да, но эту —
Нельзя: культура, честь, порядочность… О нет».
– Пусть это скажут все. Я не судья поэту,
И можно все простить за плачущий сонет!

Чародею

Рот как кровь, а глаза зелены,
И улыбка измученно-злая…
О, не скроешь, теперь поняла я:
Ты возлюбленный бледной Луны.
Над тобою и днем не слабели
В дальнем детстве сказанья ночей,
Оттого ты с рожденья – ничей,
Оттого ты любил – с колыбели.
О, как многих любил ты, поэт:
Темнооких, светло-белокурых,
И надменных, и нежных, и хмурых,
В них вселяя свой собственный бред.
Но забвение, ах, на груди ли?
Есть ли чары в земных голосах?
Исчезая, как дым в небесах,
Уходили они, уходили.
Вечный гость на чужом берегу,
Ты замучен серебряным рогом…
О, я знаю о многом, о многом,
Но откуда-сказать не могу.
Оттого тебе искры бокала
И дурман наслаждений бледны:
Ты возлюбленный Девы-Луны,
Ты из тех, что Луна приласкала.

В чужой лагерь

«Да, для вас наша жизнь

действительно в тумане».

Разговор 20-гo декабря 1909 г.
Ах, вы не братья, нет, не братья!
Пришли из тьмы, ушли в туман…
Для нас безумные объятья
Еще неведомый дурман.
Пока вы рядом – смех и шутки,
Но чуть умолкнули шаги,
Уж ваши речи странно-жутки,
И чует сердце: вы враги.
Сильны во всем, надменны даже,
Меняясь вечно, те, не те —
При ярком свете мы на страже,
Но мы бессильны – в темноте!
Нас вальс и вечер – всё тревожит,
В нас вечно рвется счастья нить…
Неотвратимого не может,
Ничто не сможет отклонить!
Тоска по книге, вешний запах.