. В тексте обозначен, но не решен вопрос, чей язык изменился – язык родины или вернувшегося на родину. Заметим, что в тексте нет собственных имен, слово одну теряет значение единичности, приобретая функцию указательного и в то же время неопределенного местоимения (ср. англ. one). В этом случае возможна и перекличка со строкой Мандельштама Не Елена – другая, – как долго она вышивала? Слово барбос, орфографически превращаясь из собственного имени в нарицательное, становится знаком отчуждения. Глагол одичал при этом стоит в позиции, побуждающей задуматься, о ком идет речь – о собаке или страннике. В последней строфе слова перемешаны уже совсем хаотично, и это становится не только иконическим соответствием формы содержанию, но и попыткой автора освоить новый язык, причем в процессе освоения мозг сбивается. В этой строфе слово залив грамматически и лексически двусмысленно: до переноса оно существительное, а после переноса – деепричастие из вульганого фразеологизма залить глаза – ‘опьянеть’. При некотором усилии можно гипотетически выстроить слова из запутанного фрагмента в более понятный ряд: *волна, набегая на горизонт от куска земли, не забудет тот остров. Но возможно и прочтение с противоположным смыслом: *волна, набегая на кусок земли, не забудет горизонт. Попытка разгадать языковую загадку, на что, несомненно, провоцирует Бродский, заставляет сосредоточить мысль на глаголе не забудет, который в этом случае становится антитезой к лейтмотивному не помню из «Одиссея Телемаку». Стихотворение кончается послелогом английского типа, выдающим самое мучительное для Бродского – потерю части речи, поскольку все творчество Бродского – утверждение, что язык – последнее прибежище и спасение поэта. Между тем подобные конструкции отражают общую тенденцию языка к аналитизму (вам с сахаром или без? кто за, кто против?). Предлог легко трансформируется в послелог в случае эвфемистического усечения: послать на и др.[49] Своего рода лабораторией таких конструкций были многочисленные употребления предлогов в позиции переноса, больше всего у Цветаевой и самого Бродского. Эллиптическое и эвфемистическое происхождение конструкций, трансформировавших предлог в послелог, задает принципиальную открытость для замещения позиции любым словом. Поэтому конструкцию набегая на можно было бы продолжить словами горизонт, землю, глаза, меня, жизнь и т. д. В стихотворении «Келломяки» волны набегали извилинами на / пустынный пляж. Возможно, пропуск указания на объект в «Итаке» – табуирование воспоминаний о счастливой жизни. И вместе с тем незавершенностью фразы моделируется разрушительное действие воды – времени. Воздействию деструктивных сил подвергается и последний оплот бытия – язык, руинами которого и предстает последняя строфа.

В смешении языков мозг персонажа, автора, а следовательно, и читателя, настолько сбивается, что даже и само название острова (оно же и название стихотворения) – Итака – можно понимать как производное от русского канцеляризма итак, вводящего заключительный абзац в речах, докладах, статьях и т. п. Это предположение подтверждается строками из стихотворения «Келломяки»:

Итак, возвращая язык и взгляд
к барашкам на семьдесят строк назад,
чтоб как-то их с пастухом связать
‹…›
куда указуешь ты, вектор мой?
(«Письмо в бутылке». 1964. II: 72).

Анализ интертекстуальных связей стихотворения «Одиссей Телемаку» на фоне других тематически близких текстов автора позволяет увидеть, что мандельштамовский подтекст входит в стихи Бродского как «цитата – отправная точка, чья функция в тексте аналогична функции кристалла в перенасыщенном растворе» (Юхт, 1994:94), а подтекст ахматовский – скорее как «цитата-“бормотание”, очаровывающая автора ‹…› ритмико-фонетической магией» (там же, и потому как цитата, отсылающая к авторитету источника. Поэтика Цветаевой более всего проявляется созданием неоднозначности слова, особенно в ситуации переносов.