Мальчик проснулся с ощущением счастья, будто море, от которого он столько лет ждал встречи с матерью, вернуло ему невозвратимый долг. Потом он понял, что это был сон, но в нем почему-то осталась уверенность, что эта девушка есть. Не здесь, не сейчас. Но где-то она есть обязательно, и когда-нибудь он сможет увидеть ее наяву.
– Ты хотя бы сам представляешь себе, ЧТО ты нашел?
– Честно говоря, Александр Георгиевич, нет. Я ни о чем подобном никогда даже не слышал. Я был уверен, что в тот период не создавались такие формы литературных произведений. Вернее, был уверен, что не создавалось никаких. Ведь это так называемые «темные века», время упадка…
– Ага! В тот период. А в КАКОЙ? Ты каким веком датируешь рукопись?
Профессор Каверин сидел совершенно не по-профессорски, верхом на стуле, рядом со своим письменным столом, размерами и мощью более всего напоминающим БТР. Стол был девятнадцатого века, резной, многоящиковый, со «вторым этажом», снабженным множеством полочек и ящичков, с выползающей из-под верхней крышки гибкой деревянной шторой, которая могла при надобности закрыть всю верхнюю часть и саму столешницу, покрытую не красным и не зеленым, а изысканным фиолетовым сукном. Бронзовый с мрамором чернильный прибор, готовальня из натуральной кожи, ампирный подсвечник, в который был очень ловко вделан провод и вставлена лампа, бюсты Платона, Геродота и Ломоносова, стопка книг в возрасте от девяноста до ста пятидесяти лет, часы-хронометр, пепельница черного мрамора… Среди всего этого логически взаимосвязанного хаоса сумасшедшим вторжением времени выглядел компьютер. Его клавиатура дерзко светлела на толстом стекле, лежащем поверх сукна, а из-под нее выглядывали фотографии покойной жены Александра Георгиевича и его дочки, снятой с мужем и сынишкой на белоснежной лестнице Алупкинского дворца. Монитор тускло косился на стоящего рядом Геродота.
Стол был главной доминантой просторной комнаты. Но сейчас главнее был кирпичный камин, потому что он горел, и сполохи пламени, играющие прямо за спиной профессора, делали его фигуру, обтянутую темным свитером, загадочной и фантастической.
Александру Георгиевичу было шестьдесят два года, но он казался моложе, и вообще облик его был далек от классических профессорских стандартов. Он не был ни тучен, ни сухощав, но ладно и хорошо сложен, довольно высок, но не долговяз. К тому же не носил ни усов, ни бородки, ни бородищи, а был гладко выбрит, и его седые густые волосы были подстрижены коротко и ровно, скорее как у спортсмена, а не ученого. Даже очки он надевал только когда в них возникала крайняя необходимость. Зато (и это было уж точно по-профессорски) он курил трубку, шикарную, вишневую, старой, хорошей работы. Был у Александра Георгиевича и кот, тоже вполне профессорский, черный, большой, длинноусый, гордо носивший прозаическую кличку Кузя.
Профессор вот уже шесть лет жил за городом, но свой кабинет в загородном доме обставил точно по образцу городского. Только прежнюю кафельную печь заменил камином.
– Так какой это, по-твоему, век, а, Миша?
Голос у Каверина был тихий, но звучный и какой-то очень молодой. Бывало, он звонил Мише по телефону, в старые времена, когда Ларионов жил с матерью, и та кричала: «Миш! Тебя какой-то парень спрашивает!»
– Век… – Миша смутился. – Я датировал пергаменты веком пятым до нашей эры…
– Ничего подобного!
Глаза профессора сверкнули, он так и подскочил на стуле.
– Ты не побоялся датировать его этим периодом, хотя видел, что пергаменты выглядят новенькими. Сомневался, но датировал. И ты ошибся.