Говорят, по почерку можно угадать характер человека. Мне тоже показалось, что я угадываю, только не могу объяснить. Узкие и острые буквы, похожие на старинный немецкий шрифт, который в России называют готическим. Такой человек должен быть худым и высоким. Я ломала голову, сколько может быть этому дядьке лет.
«И при этом я не могу Вас назвать такой уж ослепительной красавицей! Смазливых девиц можно сколько угодно увидеть по телевидению. Но в Вас есть нечто такое, чего нет ни у одной из этих телевизионных красоток…»
Не скрою, я была слегка заинтригована. Сразу скажу, что довольно скоро стало приходить много писем. И нежных, и циничных, и просто отвратительных. Чаще всего люди писали больше о себе, чем обо мне. Этот человек, видимо, тоже испытывал потребность исповедаться. Правда, он так и не сообщил, кто он такой.
Итак, я читала дальше, письмо было на четырёх страницах. Он рассуждал о том, почему невозможно наше знакомство. В конце концов, приложив некоторые усилия, он сумел бы – хоть это и держится в секрете – раздобыть мой адрес. Но!
«Но я боюсь. Я попробую вам объяснить. Разумеется, я понимаю, что моё появление, если допустить, что я решился бы Вас посетить, едва ли пришлось бы Вам по душе. Но это меня бы не остановило. Быть может, Вы думаете, что я стесняюсь своей невыгодной внешности, что у меня какой-нибудь физический дефект, или что я болен, или слишком для Вас стар. Это не так. Во всяком случае, я не настолько уродлив, чтобы бояться предстать перед Вами. Нет, дело не в этом. Дело, как ни странно, в экране, в этой прямоугольной раме».
«Я задёргиваю наглухо шторы, опускаю жалюзи, отключаю телефон, я готовлюсь к встрече с Вами, волнуясь, словно семнадцатилетний юнец, в комнате становится темно, и я включаю компьютер. И вот появляется на мониторе Ваша спальня, и я как Фауст в комнате Маргариты. Постель не прибрана. На стене репродукция с картины Рембрандта. Эта женщина, эта Даная, полная ожидания, пока еще не Вы, вас нет. Но вот отворяется дверь. Вы входите, Вы только что приняли ванну. Волосы, ещё влажные, небрежно сколоты на затылке».
«Вы убираете постель. Я вижу вас то сбоку, то сзади, то издали, то вблизи; я знаю, что Вы неодеты, под байковым халатом ничего нет, но даже если бы Вы сейчас сбросили халат, – Вы это сделаете позже, когда будете одеваться, – тайна, которая Вас окружает, в которую Вы закутаны, тайна эта не исчезнет. Вот в чём дело! Это чудо совершил экран. Положим, я не слышу, что Вы там напеваете, вижу только Ваши губы, Ваши полные бледные губы, вижу, как Вы слегка покачиваете в такт головой, и не знаю, чем окажется это мурлыканье, когда будет подключён звук (они обещали сделать это в ближайшие дни): оперной арией, песней вашей родины или пошленьким шлягером; но каким бы ни был Ваш голос, низким или высоким, чистым, хрипловатым, грудным, правильно ли Вы поёте или фальшивите, – всё равно, я знаю, что ничего не изменится, тайна не спадёт с вас, как спадает одежда. И до тех пор, пока Вы там, на экране, в этом потустороннем пространстве, которое я могу сравнить с пространством икон или зеркал, до тех пор, пока вы там, – каждое Ваше движение, поворот головы, выражение глаз, каждая клеточка кожи и каждая линия Вашего тела будут обведены светящейся чертой – недоступностью тайны».
«Я не могу в неё проникнуть. Вечерами, в Вашей спальне, я убеждаюсь, что никогда мне никто не был так близок, как Вы; никогда и не будет так близок; и, может быть, единственное, что остаётся недостижимым для меня, – это Ваши сны. Но если бы техника смогла преодолеть этот барьер и я сошёл бы следом за Вами в самые глубокие подземелья Вашей души, сумел бы я разгадать Вашу тайну? Хотел бы я её разгадать?..»