– Вот, кстати, о Мастере! – (Опять подаёшься вперёд на кровати, и меня глупо бросает в жар – хотя в темноте я скорее не вижу, а чувствую твоё движение. Я говорю о дьяволе и Мастере с человеком, которого почти не знаю, в поглощённой мраком комнате, в лагере, посреди заснеженных елей и приземистых зданий советской постройки. Во всём этом есть что-то сумасшедшее – и чуть нелепое, как во сне). – Интересно узнать твоё мнение. Галина Олеговна – это моя учительница литературы; вообще-то потрясная женщина, но иногда перегибает, – так вот, Галина Олеговна, когда мы обсуждали книгу на уроке, обосновывала, что Мастер – слабый человек. Что он весь такой ведомый, инертный, что за него всё решает Маргарита… И поддержку Галины Олеговны получали, соответственно, те, кто в этом ключе говорил. Ты с этим согласна?
– Нет! – более страстно, чем прежде, отрезаю я. – Это распространённая точка зрения: сама и слышала, и читала такое. Но я думаю, что Мастер – очень сильный человек. Настоящий писатель не может, не должен быть слабым. Просто его сила – в другом. Она не такая… очевидная. Более скрытая, внутренняя, не такая огненно-стихийная, как у Маргариты.
– А-а… – выдыхаешь со смешком-полустоном – словно про себя. – Рискну предположить: ты что-нибудь пишешь? Извини, если лезу не в своё дело.
В животе что-то сжимается – будто я лечу вниз на «американских горках». Были, конечно, люди, которые догадывались об этом, но не так странно и не так… в точку, как ты.
Если и есть идеал писателя – вообще Автора – для семнадцатилетней меня, то это Мастер. Но ты не мог так быстро понять. Ты сказал просто наобум, а проницательная улыбка на твоих губах – блеф, иллюзия, игра теней в комнате.
– Да. Немного… Или много. Не знаю.
Нервно хихикаю; мерзко от самой себя – я сейчас мало чем отличаюсь от Наденьки и ей подобных, разве нет? Ты усмехаешься в ответ, но как-то холоднее. Много позже я пойму, почему: тебя раздражают мои смущённо-раболепные смешки. Смешки человека, который извиняется за собственное существование. Ты и в себе, и в других презираешь слабость, и с годами это презрение будет разрастаться, как опухоль. Ты уважаешь правду – без жалости.
Впрочем, в тот вечер ты ещё юн и отзывчив – поэтому в ответ я слышу трепетное:
– Да, серьёзно? Прикинь, я почти сразу так и подумал, ещё когда ты про анализ текстов рассказывала… А можно спросить, что именно?
– В основном фэнтези. Иногда сказки.
– Давно?
– С детства. А постоянно – с тринадцати лет.
Молчу о стихах. Они плохо мне удаются: свобода слишком пугающая, на разрыв грудной клетки в клочья. Пока у меня не хватает на них сил.
Мне приходит в голову, что ты-то как раз можешь писать стихи. Что-нибудь драматичное, со вселенскими страстями вокруг каждой бытовой ссоры. Об избранности и непонятости, о сложном пути мужчины. Что-нибудь в духе рэпа, обожаемого одноклассником-баскетболистом, в которого я влюблена. Осмеливаюсь:
– А ты?
Уклончиво улыбаешься.
– Ну, находит время от времени… Но это точно лучше никому не показывать.
– Почему? Я бы почитала.
Это вырывается помимо моей воли: мне скорее страшно, чем хочется читать тебя. Но ты с шутливой признательностью прикладываешь руку к груди:
– Хорошо. Пришлю что-нибудь, если попросишь ещё раз, – прежде, чем я успеваю задуматься об этой странно волнующей формулировке, продолжаешь: – А вот твоё я бы всяко почитал! Судя по твоим достижениям, Нобелевская премия по литературе – вполне реальное будущее.
– Да уж… – выдавливаю сквозь смех – по-прежнему нервный. Твою просьбу выслушиваю скептически: большинство новых знакомых просит прислать «что-то из моего», узнав, что я пишу, но за чтение принимаются единицы. Голод по читателям – уже и в семнадцать привычное для меня состояние. Голод голодом, но что-то подсказывает, что ты всё же не станешь моей добычей – по крайней мере, сейчас. – Я бы прислала что-нибудь, но это большие тексты. В основном. Циклы повестей и… Скажем, попытки романа.