После кино мы зашли в кафе. За столиком с чашкой черного кофе сидела та же старушка. Она смотрела на нас, отрываясь, только чтобы сделать глоток. При этом тонкая пергаментная шея еще больше сморщивалась. Старушка умудрялась качать головой в такт песни на английском и шевелить блеклыми губами. Видимо, подпевала. Наташка поежилась и потянула меня на улицу.

Стемнело и резко похолодало. Сыпал снег. Раньше я бы обрадовался: не люблю запоздало-осеннюю слякоть в декабре, а сегодня в этом чудился зловещий знак. Мы стояли посреди тротуара, держались за руки и мешали прохожим.

– Я домой, – сказала Наташка. – К зачету еще подготовиться нужно. Может, в следующий раз вместо кино пойдем в театр? – облепленные снежинками ресницы умоляюще захлопали.

– В театр?! – скривился я. – Ты же знаешь, терпеть не могу это занудство!

– Может, сходишь хотя бы разок, а потом уже будешь делать выводы? – она повысила голос, сморщила нос и глянула, как будто свысока, несмотря на то, что ниже на двадцать сантиметров.

– Нет, дурацкая затея! – я решил не поддаваться на уговоры.

Наташка выдернула свою руку из моей, резко развернулась:

– Не вздумай провожать!

– И не собирался: время детское! – крикнул я вслед.

В метро снова кольнуло ледяное дуновение: в полуметре от меня стояла знакомая старушка. Черные джинсы, заправленные в высокие ботинки, болтались на тощих ногах. Похожая на куриную лапку рука цепко держалась за поручень. Пахло землей и сырыми осенними листьями. Я попятился. Старушка улыбнулась, показав треугольные, как у акулы зубы. В этот момент двери вагона распахнулись, я выскочил на две станции раньше и побежал. Остановился только на улице.

Подошел троллейбус. Я сел около окна, обернулся по сторонам – старушки нигде не было – выдохнул и стал рассматривать черно-белый пейзаж. Шины успокаивающе шуршали по влажному асфальту.

Когда я подходил к дому, от былой тревоги почти не осталось следа. «Глупость какая, – думал я. – Чего так всполошился? Ну, бабка со странностями! Наташка отойдет до завтра, перестанет дуться». Снежинки медленно кружили в воздухе, приятно скрипели под ногами, обещали, что зима в этом году состоится. Окончательно расслабиться удалось только возле квартиры. А зря: в прихожей на вешалке висела черная кожаная куртка.

На кухне старушка-рокерша пила чай с моей мамой.

– Вот, мамке твоей рассказываю, – проскрипела она голосом давно несмазанных дверных петель. – Адрес ваш Павел Семенович дал.

– Сосед из сотой квартиры? Так, он умер пару месяцев назад, – удивился я, отступая к двери. Хотелось опять сбежать, но я не мог оставить маму.

– Ну, мы с Павлом Семеновичем в больнице познакомились. Он мне, значит, так и так, продают винил, хороший, по такому-то адресу. Дед мой больно ДжиммаМоррисона уважает. Квин, Цоя еще, – старушка макала пряник в чашку, с наслаждением откусывала и продолжала называть музыкантов.

– А он только мертвыми музыкантами интересуется? – спросил я.

– Да, уж так сложилось, что мертвыми. Кто ж их разберет, почему как талант, так мрет молодым?

– А вы тоже такой музыкой увлекаетесь? – Мама деликатно осматривала надписи на ее черной толстовке.

– Не-е, но деду-то приятно, когда я в таком прикиде. – Она подмигнула мне двумя глазами.

Мама принесла пластинки. Старушка взяла несколько штук, вытащила из потертой сумочки лупу размером с небольшую сковородку. Долго разбирала надписи, что-то бормотала и, наконец, выбрала одну. Аккуратно вынула из картонного конверта и, держась за ребра, посмотрела на свет, повертела, поцокала языком:

– Диск – редкий. Не первый пресс, зато лейбл английский и состояние Excellent.