В конце 1770-х годов шевалье посвящал большую часть жизни сочинению музыки и амурным делам, однако не забывал и о клинке, устраивая тренировочные поединки с талантливыми молодыми фехтовальщикам у Ля Боэссьера. Один белый ученик – махровый расист, если судить по остальным заметкам в его дневнике, – с завистью описывал дуэль Сен-Жоржа с «очень богатым юношей[263] той же самой расы».

Тома-Александру в то время исполнилось семнадцать – примерно на четыре года больше, чем было Сен-Жоржу, когда последний поступил в Академию. Однако он вел бой в более силовой и агрессивной манере, в полной мере используя рост, скорость и физическую мощь. Он был сабельщиком. Судьбоносная особенность: в то время как более короткая шпага считалась излюбленным дуэльным оружием благородного сословия, более длинная и тяжелая сабля оказалась идеальным клинком для битвы.

* * *

Но как вообще получилось, что сыновья рабынь, мулаты, могли жить в Париже – столице Франции и Европы в целом – как дворяне в то время, когда основанная на работорговле Французская империя находилась в зените могущества? Ответ скрывается во французских судах, где проходили поединки – ничуть не менее впечатляющие и непредсказуемые, чем спарринги в академиях фехтования.

Французские философы-просветители любили использовать рабство как символ угнетения человека и особенно политической дискриминации. «Человек рождается свободным[264], но всюду находится в цепях», – писал Жан-Жак Руссо в 1762 году в трактате «Об Общественном договоре». Целое поколение бескомпромиссных юристов воплотило принципы Просвещения в жизнь, помогая рабам отстаивать в судах право считаться обычными французскими подданными. Они рассматривали вопрос о рабстве в независимых судах-парламентах Франции[265] и выигрывали почти каждое дело, добиваясь свободы для своих клиентов – негров или мулатов. Как бы ни возмущался Людовик XV, его руки были связаны. Термин «абсолютная монархия» обманчив: Франция времен Старого порядка была государством законов, старинных прецедентов, где искра просвещенного разума могла высветить и порой действительно находила потрясающие вещи.

В королевстве Франция не существовало законодательного органа, подобного английскому парламенту. Французские парламенты были судебными инстанциями. В то время как адмиралтейские суды занимались спорами, связанными с военным флотом и колониальной торговлей, самые важные вопросы попадали в ведение двенадцати провинциальных парламентов, а также Парижского парламента, иначе называемого высшим парламентом. Парижский парламент[266] был своего рода надпровинциальным судом, чьи вердикты действовали далеко за пределами городских границ[267], включая почти треть территории Франции. И даже сам король в Версале мог попасть в паутину юрисдикции этого суда. Споры рассматривались здесь в соответствии со старинными обычаями Франции[268].

За десятилетия до того, как в 1772 году решение по делу Сомерсета[269] в Лондоне стало отправной точкой для британского движения аболиционизма, французские юристы, выступавшие в судах-парламентах, своим пером начали битву, которую Тома-Александр и Сен-Жорж со временем продолжат клинком.

Эта борьба стала возможна благодаря идее о том, что Франция – страна свободных людей и что на ее территории никого нельзя против воли превращать в раба. Концепция восходит к туманной эпохе возникновения французской нации. А применять ее к рабам, прибывающим во французские порты, начали в конце шестнадцатого столетия. Впрочем, один эпизод в конце семнадцатого века (как раз в тот момент, когда Французская империя входила в пору расцвета, а использование рабского труда негров стремительно набирало обороты) создал прецедент и дал начало юридической битве за «принцип свободы» – целой эпохе, которая продолжалась до самой Революции. Речь идет о случае, когда Людовик XIV, Король-Солнце, лично признал, что чернокожий раб получает неоспоримое право на свободу, как только ступает на французскую землю.