– Хрен с тобой… А теперь смотри, что значат для меня твои поганые деньги. Смотри… – Он прислонился спиной к стальной балке, стянул перчатки, достал деньги. Сначала я ничего не понял. Потом вижу, он складывает из банкноты бумажную стрелу и, засучив рукав реглана, пускает ее. Ветер подхватывает стрелу, она скользит вниз, в темноту, на Мичиганский бульвар, где уже развешаны рождественские украшения и между деревьями протянуты гирлянды из стеклянных шариков. Цепочки провисают вниз и похожи на клетки под микроскопом.

Теперь главная проблема – спуститься вниз. В газетах пишут о том, что люди часто падают – падают с лестницы, из окна, с крыши. Я был измотан и испуган, зато моя падкая на крайности натура испытывала удовлетворение. Ублажать меня – задача трудная. У меня слишком высока планка удовлетворяемости. Надо опустить ее. И вообще пора менять жизнь.

Кантебиле продолжал пускать стрелы из полусотенных. Оригами, услужливо подсказала педантичная, привычная к слову память, культивируемое в Японии искусство складывания бумажных фигур. В прошлом году, да, кажется, в прошлом, где-то прошел международный съезд любителей летательных аппаратов из бумаги. Участвовали преимущественно математики и инженеры.

Одни стрелы Кантебиле летели вверх, вниз и в стороны, как зяблики, другие скользили плавно, как ласточки, третьи порхали, как бабочки. К ногам прохожих на бульваре небесной манной сыпались зеленые бумажки с изображением Улисса С. Гранта.

– Парочку я оставлю, – сказал Кантебиле. – Выпьем, пообедаем вместе.

– Если только я доберусь до земли.

– Все нормально. Давай топай назад первый.

– Подметки у меня жутко скользкие. На днях наступил на улице на кусок вощеной бумаги и упал. Может, снять туфли?

– Не психуй. Иди на цыпочках.

Помосты были довольно широкие и выглядели надежно – если не думать о высоте. Мелкими шажками я двинулся вперед, думая об одном: только бы судорога икры не свела. Пот заливал мне лицо. Кантебиле шел за мной по пятам, слишком близко. Наконец я ухватился за последний столб.

Внизу дожидалась подъемника кучка работяг. Нас они приняли, вероятно, за профсоюзников или подручных архитектора. На землю уже спускалась ночь, и все Западное полушарие вплоть до Мексиканского залива погрузилось во тьму. Я с облегчением упал на сиденье «буревестника». Кантебиле убрал обе каски и завел мотор. Мог бы уже и отпустить меня, паразит, ведь натешился вдоволь.

Но он уже жал вовсю. Я сидел, задрав голову, как при кровотечении из носа, и не зная, куда едем.

– Послушайте, Ринальдо, – сказал я. – Вы доказали свою правоту. Расколошматили мой автомобиль, целый день таскаете меня за собой, страху нагнали – на всю жизнь запомню. Может, хватит, а? Я вижу, вас интересовали не деньги. Давайте выкинем последнюю сотню в водосток, и я пойду домой.

– Что, не нравится? – ощерился он.

– Для меня это был покаянный день, – признался я и про себя подумал: «окаянный».

– Больно ты заумные слова любишь, Ситрин. Я уж их за покером от тебя наслышался.

– Каких же еще?

– Например, люмпены, люмпен-пролетариат. Ты нам целую лекцию прочитал про Карла Маркса.

– Ну и занесло же меня! Совсем разошелся. С чего бы это?

– Захотел познакомиться с уголовниками и всякими подонками – вот с чего. Захотел как бы заглянуть в трущобы. Радовался, что играешь в карты с нами, полуграмотной шпаной.

– Да, это было оскорбительно.

– Вроде того. Правда, и интересно. Особенно когда говорил об общественном устройстве или о том, как средние классы мучит совесть из-за люмпен-пролетариата. Но народ ни хрена не понимал, о чем ты там толкуешь. – Первый раз за весь день Кантебиле говорил спокойно.