Великолепие моего трофея еще больше подчеркнуло наличие родственников, которых я обнаружил в нашей гостиной, собравшихся там, как мне показалось, специально для того, чтобы я мог продемонстрировать свои таланты. Гостиная как раз и предназначалась для наиболее важных событий, и я еще помню один из прекраснейших дней в моей жизни, когда впервые – это было на мое десятилетие – я получил разрешение туда войти. Не потрудившись даже снять пальто, я вытащил аккордеон из футляра и без долгих предисловий ввалился в круг моих дядюшек, мощно грянув «А кобыла ест овес», детскую песенку-считалку, сыгранную на клавишах для правой руки.

Все мои дядья разделяли семейную склонность к драматизации и изъяснялись, когда было надо, довольно сентенциозно, неторопливо и с внушительными жестами. Но тут, ошеломленные моим театральным выходом, они растерялись, не очень понимая, как следует реагировать. Только мать оказалась на высоте в этой щекотливой ситуации и утащила меня за руку, все еще играющую, в кухню, где мне был приготовлен полдник. Я начал было хныкать из-за этого грубого выдворения, но тут заметил какого-то незнакомца, сидевшего у стола. Это был невысокий человек с курчавыми седыми волосами и потемневшим от времени тонким лицом. Он сидел, положив сцепленные руки на колени, как старички у дверей агентства по найму напротив моей школы. Я, не ломаясь, взял стакан молока и уселся напротив. Какое-то время мать колебалась, потом обхватила меня рукой, словно защищая от чего-то, и обвела вокруг стола. «Майкл, – объявила она с каким-то вызовом, – это твой дедушка», – что показалось мне несколько излишним, поскольку я уже догадался, что это Папи Бонани. Он деликатно прочистил горло и сказал: «Точно. Я твой дедушка».

У него тоже был немного вызывающий вид – хоть он и убрал руки с колен, но даже не потрудился мне улыбнуться. Мать словно опасалась оставить меня наедине с этим новообретенным дедушкой, и лишь когда молчание стало совсем тягостным, ушла в гостиную, правда, предписав мне тоном, который показался мне слегка раздраженным, идти играть в другое место, как только я допью молоко. После чего вышла, не закрыв дверь.

Мы с Бонани несколько минут изучали друг друга. Мелкие мышцы по обе стороны его челюстей поигрывали – этот фокус показался мне совершенно необычайным, и я пообещал себе повторить его, как только представится случай втайне поупражняться. Но ни он, ни я не имели желания болтать и прислушивались к словам моих дядюшек, долетавшим до нас довольно отчетливо через открытую дверь.

Дядя Карно, человек-бочка, чей голос, казалось, исходил из чрева земли и гудел словно басовый регистр большого органа, восклицал:

– Да неужели вы думаете, что она снимет трубку и просто выслушает все, что он ей скажет? Да у вас просто не все дома!

– Она это сделает, если ей скажут это сделать, – возразил Эдди.

– Надо думать, это ты ей скажешь? – раздраженно встряла мать.

– Слушай, может, Мами велит ему убираться ко всем чертям, но ты не считаешь, что мы должны дать ему хотя бы возможность попытаться?

– Ничего мы ему не должны!

– Мы должны это по крайней мере ради Питера. Я вот что хочу сказать: подумайте хорошенько, ведь Питеру придется тащить маму на себе до конца ее жизни, если мы ничего не предпримем.

– То-то и оно! И мы сами убедим ее переехать в Лос-Анджелес жить с Бонани… Да как вам в голову могло такое прийти? Нет, ей-богу…

– Значит, ты хочешь, чтобы Питер на всю жизнь остался холостяком?

– Погодите-ка малость, погодите…

Бонани в конце концов встал с таким видом, будто думал о чем-то другом, и закрыл дверь кухни. Потом стал разглядывать меня с этого нового ракурса, пока я допивал молоко.