Обед был скромным, но довольно-таки изобильным: закуски из черемши и щавеля с вареной картошкой, морковью и мелко порезанной олениной, заправленные постным маслом и сметаной, густой суп из красной рыбы, жареная медвежатина, опять же с картошкой, черничные пироги и чай.
– Откуда здесь картофель и овощи? – удивился Муравьев. – И это чудо – сметана?!
– Свои, Николай Николаевич, – улыбнулся Завойко и посмотрел на зардевшуюся жену. – У нас тут у всех и огороды, и коровы есть. Юлия Егоровна с детьми этим занимается.
И сказал это с такой откровенной любовью к жене, что Муравьев, до того оценивший лишь его деловую хватку, вдруг почувствовал в нем родственную душу и порадовался, что не ошибся в выборе кандидата на пост камчатского губернатора.
– Не верьте ему, Николай Николаевич, – сказала Юлия Егоровна. – Это он сам всем успевает заниматься. А я больше по дому да с детьми.
«С детьми», – завистливо вздохнул про себя генерал и только теперь внимательнее пригляделся к хозяйке дома. Урожденная баронесса фон Врангель, дочь доктора права, вышла замуж за тридцатилетнего моряка и отправилась с ним на Охотское море. Ну ладно была бы старой девой, ну ладно пошла бы за богатого или получившего большой чин – так нет же, сама – юная красавица, а муж – семь лет в лейтенантах и только через четыре года жизни в Охотске станет капитан-лейтенантом. Кто для нее был примером? Жены декабристов? А может быть – и это скорее всего – родная тетушка Елизавета, поехавшая в двадцать лет аж в Русскую Америку со своим мужем Фердинандом Петровичем Врангелем, главным правителем этой самой Америки? А сколько других, безвестных женщин безропотно разделяют судьбу мужей, офицеров и чиновников, выполняющих свой долг перед Отечеством в диких, неизведанных землях! И судьба эта бывает много жесточе судеб декабристок.
Странно, подумал Муравьев, что владыко Иннокентий назвал лишь Марию Прончищеву женщиной, последовавшей за мужем в его подвижничестве. Ведь рядом с ним пятнадцать лет была на Уналашке его собственная супруга с детьми, делила тяготы апостольской жизни, все его радости и печали. Или он считает это повседневное самопожертвование самым обычным, не стоящим особого внимания явлением? Если так, то согласиться с ним невозможно!
А еще Николай Николаевич увидел в доме Завойко на специальной полочке награды Василия Степановича – четыре ордена и серебряную медаль, узнал, что первый орден – Святой Анны 3-й степени с бантом – он получил в пятнадцать лет за участие в Наваринской битве, где, будучи мичманом, командовал четырьмя корабельными орудиями. Узнал и с запоздалым стыдом вспомнил свое самоуверенное заявление в беседе с тем же Иннокентием о том, что только он, Муравьев, да еще Вагранов – люди военные и разумеют, где надо ставить батареи, а все другие пороха не нюхали.
Это тебе щелчок по носу, генерал, усмехнулся он про себя, не занимайся бахвальством.
– Вы, наверное, уже написали об этом в Петербург? – неожиданно угрюмо спросил Невельской, и Муравьев очнулся от воспоминаний.
– О чем, Геннадий Иванович?
– Да об этом треклятом Аяне!
– Написал, – медленно, словно нащупывая причину странного скачка настроения собеседника, сказал он. – Миша Корсаков увез две докладные записки. – Генерал разлил коньяк и сделал из своей рюмочки маленький глоток, жестом пригласив Невельского присоединиться, но тот не поддержал его. – Вас что-то встревожило?
– Вы меня простите, Николай Николаевич, но моряки – народ прямой, и я лавировать, перекладывать галсы не буду…
– Так-так, интересно, – протянул Муравьев. – Вы не согласны со мной?