– Хорошая русская фамилия, – сердито возразил Иван. – Только человек ее носит нехороший, за деньги готовый все продать.

– Ты стал другой, Ванья, – сказала вдруг Элиза. – Ты тепьерь кто?

– Как – кто? – удивился Вагранов. – Офицер для особых поручений.

– Нет. Ты и раньше бьил для особых поручений, но тебье бьило скушно.

– А-а, вон ты о чем. Да, теперь мне не скучно. Я не знаю почему, но служить стало интересно.

– Это потому, – серьезно глядя ему в глаза, сказала девушка, – что у тебья талант. Ты есть настоящий contre-eclaireur[29].

Вагранов понял и испытал что-то вроде потрясения. Он и слова-то такого не знал, а насколько же оно верно обозначило его новое поприще. Ну да, он – против вражеской разведки и вообще против врагов России и генерал-губернатора, что, по сути, одно и то же, потому что в его, Вагранова, понимании все служение Муравьева предназначено лишь на пользу царю и Отечеству. Но откуда столь непростое слово с таким глубоким смыслом известно его Элизе, этой нежной и тонкой, восхитительно прелестной девушке, которая со своей виолончелью должна быть невероятно далека от этой грубой, порою кровавой работы?

– О, я его придумала! – засмеялась любимая. – Для тебья!

Она, конечно, шутила: такое слово просто не придумаешь. Значит, не захотела отвечать. Эта мысль царапнула Ивана, однако волна радости, оттого что нашлось точное определение его личным действиям, замыла легкую царапину. Как замечательно: он – контрразведчик! Надо будет завтра же сказать Николаю Николаевичу и попросить его, чтобы все поручения такого рода давались именно ему, Вагранову.

Муравьев новому слову особо не удивился, возможно, знал его во французском языке – спросить Иван Васильевич постеснялся. И не потому, что стыдился незнания языка, – сам не зная почему, он не хотел связывать это слово с Элизой.

Генерал сказал только:

– Главные враги, Иван, сидят в столице, до них тебе, как до неба, не дотянуться. А у нас вряд ли будет много таких поручений. Но я твое пожелание учту и, если что-то такое возникнет, буду иметь в виду.

Вот кого посчитал Николай Николаевич первым человеком, пригодным для новой службы.

По случаю возвращения из Петербурга Корсакова, а вместе с тем – приезда Невельского и Казакевича Николай Николаевич, вопреки возражениям жены и врачей, встал с постели и облачился в рабочий мундир.

– Вы что, смеетесь? – сказал он негодующим по этому поводу. – Офицеры прибыли из столицы, можно сказать, от самого императора, а генерал их будет принимать, лежа на перине?

Екатерина Николаевна лишь руками развела, а Штубендорф и Персин, не решаясь возразить, удалились, сердито фыркая. Принимал генерал приехавших в кабинете, всех разом. Каждого сердечно облобызал, усадил на кожаный полукруглый диванчик возле низкого столика, достал из застекленного шкафа бутылку коньяку, хрустальные пузатые рюмки (Невельской улыбнулся незаметно под висячими усами – уж очень обстановка напомнила уголок отдыха в кабинете Литке), а в довершение – большую плитку шоколада. – Какая роскошь! – не удержался от восхищенного вздоха Казакевич. – Неужто наш, российский? – Увы, Петр Васильевич, увы! – отозвался Муравьев, расставляя и раскладывая угощение на столике. – Швейцарский. Уж так мы в России устроились: коньяк пьем французский, шоколад едим швейцарский, а платим за все это своими богатствами. Ладно, хоть хлеб да масло за границей не покупаем. Он сам разлил коньяк по рюмкам, разломал шоколадную плитку на дольки – по-походному, прямо на обертке.

– А что в этом плохого, Николай Николаевич? – возразил Казакевич. – Все страны так торгуют: продают то, что сами производят, и покупают то, чего у них нет.