; плечи ее прикрывал белый пуховый платок – в каморке было ощутимо холодно. Девушка то удерживала за руку мечущегося Григория, который исходил обильным потом, то меняла ему на лбу тряпку, замачивая ее в оловянной миске с водой, стоявшей на второй табуретке, то, приподнимая шкуру, проверяла повязку на боку – не сильно ли закровавилась.

Скрипнув дверью, вошел широкоплечий парень в барловой козлине[15] и пимах, со свечой в руке. Девушка оглянулась:

– Тебе чего, братка?

– Как вы тутока, Антоха? Как Гришан? Не заколели? На дворе ясно, вкруг месяца радуга: шибко морозно будет! – Брат Антонины погасил свою свечу, убрал миску с табуретки, присел в изголовье Вогула, потрогал лоб и, присвистнув, покачал головой.

– Гриша то полыхат, то зубами стучит, лихоманка не отпускат, – сказала Антонина, то ли жалуясь, то ли оправдываясь. – Уж и не знаю, чё делать.

– Болька[16] кровит?

– Однако уже помене. Отвар бабкин помогат. А как с лихоманкой-то быть, Петюнь?

– А я знаю? Бог даст, оклематся. А не оклематся… – Петр развел руками. – Ни к кому ведь за помочью не сунься, полиция озверела, в поместьях шарит, в избах – от подпола до подзыбицы[17], анбары обнюхиват. Ежли бы не этот батин схрон, Гришанá только бы и видели! Ладно, Антоха, поди наверх, изладь пожрать че-нито – и мне, и Гришанý. А я посижу – авось, очнется.

Девушка запалила снова братову свечу и вышла из каморки.

Она оказалась в подвальном хранилище, где на полках по всем стенам, тоже обшитым необрезными досками, стояли горшки, кувшины и бочонки, на земляном полу – ящики и бочки (из бочек явственно несло запахами засолок – огурцов, капусты, грибов, черемши). На крюках висели копченые окорока – медвежьи, изюбриные, кабаньи. В больших пайвах[18]– насыпью – сушеные ягоды, орехи… И еще много было съедобной всякой всячины – временно осиротевшие младшие дети Христофора Кивдинского могли не заботиться о куске хлеба насущного. Они и не заботились. Ближе к одной из стен в потолке виднелся лаз в дом, прикрытый крышкой; от него вниз вела добротная деревянная лестница. В любое время дня и ночи открывай крышку, спускайся и бери чего хочется.

Плотно закрытая дверь в каморку-схрон не пропускала изнутри ни лучика света, сама она была также замаскирована полками, так что ничем не отличалась от остальных стен. Непосвященному и в голову не могло прийти, что в подвале имеется еще одно помещение. Просто хозяин оборудовал очень хорошее, и зимой и летом прохладное подполье для хранения продуктов.

Антонина прикрепила свечу на полке на свободном местечке, набрала в паевку, кузовок, плетенный из лыка, картошки из большого ящика («Вона, уже прорастат», – пожаловалась сама себе, обрывая с картофельных глазков белые клинышки, похожие на маленькие клыки), остальное для стряпни было в кухне.

Пока готовила жарево из кабанятины с картошкой (Петюня взял с ледника хороший кусок дичины), все думала о Григории: вспоминала, как совсем случайно (пошла на огород по малой нужде) наткнулась на недвижное тело, как они с Петюней волоком затащили его в избу, как Петюня сразу сообразил переправить раненого в схрон – они знали, что Вогул водится с варнаками, и Петюня решил, что его будут искать, – как раздевали большое безвольное тело и перевязывали рану, непонятно чем нанесенную: для ножа – мала, для шила – велика и, видимо, глубока. Григорий был в беспамятстве, стонал, ругался по-черному, в бреду грозился зарыть какую-то «суку, подстилку офицерскую», поминал генерала Муравьева, о котором Антонина знала лишь то, что из-за этого самого Муравьева отец бежал в Маймачин, а еще раненый призывал «брата Анри» не забывать «прекрасную Мадию» и что-то бормотал по-французски. Что именно, Антонина не разобрала, хотя отец нанимал ей учителя-француза, но матушка посчитала, что купеческой дочке не пристало иноземно язык ломать, а Тошке того и надо – подхватилась и дуй не стой на улицу к ребятне. Теперь мимолетно пожалела, что такая ветродуйка была, можно было и поменьше барничать