– Это верно, я люблю историю, – подхватила Елизавета Григорьевна, продолжая время от времени бросать на Никитина кокетливые взгляды, – и именно фактическую. А вот выводы там всякие, или культурную сторону эпох что ли, это я не люблю: я не могу всё запоминать; между тем – как и где происходило событие, в каком году, при каком короле – всё это дается мне легко.

– Вот это и есть чисто женская черта, – засмеялся Никитин, снова придвигая к Елизавете Григорьевне свой стул на полметра и нажимая на столе какую-то кнопку, производившую отметку на барабанах; – это чисто женская черта и, знаете, какая? Вы не сердитесь, но это правда… Эта черта – любопытство и страсть к сплетням.

– Ах, вы! – кокетливо обиделась Елизавета Григорьевна, поворачиваясь на стуле и желая придвинуть его к столу. Никитин тревожно поглядел на нее и поспешно проговорил:

– Ах, не двигайтесь со стулом, это вредно отзывается на аппаратах. Расскажите лучше, что у вас нового на курсах? Говорят, опять на-днях была сходка?

Она оживилась.

– Да, как же, была. Это по случаю ареста репортера «Набата», который доставлял в газету сведения об университетских событиях. По этому поводу была сходка в университете, ну, а потому и у нас. Мы не хотим и не должны, ведь, отставать, Сергей Егорович, от студентов! А то они подумают, что мы совершенно не обладаем гражданским самосознанием.

Никитин улыбнулся.

– А какая была у вас резолюция? – спросил с интересом он, снова придвигая свой стул на полметра. Она слегка покраснела, видя, что расстояние между ними сделалось совсем незначительным, и что его колени почти что прикасались к ее, – и ответила:

– А как обыкновенно: присоединились к студентам. Мы ведь всегда присоединяемся. Тем более, что у нас на сходках бывает только человек сто, не больше, и то приходят всегда социал-демократки, они и решают.

– А вы, наверно, сочувствуете им?

Она замялась, бросила на Никитина продолжительный взгляд, поглядела на близко расположенные его колени и кокетливо ответила:

– Это секрет, Сергей Егорович. Впрочем, я вам скажу: я сейчас беспартийная, а прежде была социал-революционерка. Впрочем, раньше мы все были или эсдетки или эсерки, иначе было невозможно. Ведь нас прямо спрашивали наши старосты: товарищ, – вы эсдетка или эсерка? Ну, приходилось отвечать одно из двух, конечно. Правда, когда три года назад меня спросили, кто я, – я ответила, что еще хорошо не знаю – эсерка или эсдетка, но меня записали на всякий случай эсеркой. Да это пустяки, одна формальность. Во всяком случае я была довольна, что попала к эсеркам, а не эсдеткам, так как эсдетки обыкновенно ходят грязными, неряхами, с ними рядом противно сидеть; они очень невоспитаны, нужно сознаться.

– Это верно, – согласился Никитин, игриво смотря в глаза Елизаветы Григорьевны, – Я бы разочаровался в вас, если бы узнал, что вы социал-демократка. Они все так грубы на курсах, так неизящны. А вы, – добавил он, со слащавой улыбкой оглядывая ее, – а вы такая изящная, такая грациозная…

Она захохотала, видимо очень польщенная комплиментом. Но затем вдруг перестала смеяться и строго заметила:

– Это нехорошо, Сергей Егорович: вы смеетесь надо мной. Я вижу.

– Что с вами? – воскликнул Никитин, придвигаясь на полметра ближе и почти прикасаясь к Елизавете Григорьевне; – что с вами? – повторил он патетически, нажимая на столе кнопку, – разве можно смеяться над таким хорошеньким ребенком, как вы? Мы, ученые, не говорим комплиментов: вы мне нравитесь – и я заявляю это вам открыто.

– Ха-ха-ха! – засмеялась она самодовольно, откидываясь на спинку стула, – это знаете… очень с вашей стороны откровенно. Право!