Коренев произнес последние слова уже бессвязно, – приложив палец ко лбу и бормоча что-то про себя. Кедрович выжидательно смотрел на молодого астронома, но, не дождавшись ничего, решительно спросил:

– А ваше личное мнение о кометных хвостах можно узнать?

Коренев сконфузился.

– Что вы, – ответил он, – это такой вопрос!..

Я еще мало прочел в данной области, чтобы иметь свое мнение. Вот теперь я как раз думаю посвятить вторую диссертацию кометам, но на подобный труд нужно, по крайней мере, лет пять. К этому сроку я, пожалуй, обстоятельно ответил бы вам, а сейчас… Сейчас не решаюсь, это очень спорная область, очень спорная.

Затем Коренев помолчал и сухо добавил:

– Вы, кажется, что-то упомянули мне про фамилию? Так не печатайте, пожалуйста, моей фамилии в газете. Убедительно прошу вас. Это еще может не понравиться нашему факультету, кто знает! А я молодой ученый, мне нужно иметь в факультете большинство, а то мне не дадут поручения, да и диссертацию провалят. Так, пожалуйста!

Он поклонился и исчез в своей комнате, затворив перед изумленным Кедровичем дверь. Михаил Львович молча стоял на месте несколько секунд, приходя постепенно в себя от изумления, и затем, взбешенный, браня вполголоса Коренева, направился к выходной двери.

Только в театре, сидя рядом с Ниной Алексеевной во втором ряду партера, Кедрович совершенно освободился от неприятного настроения, в которое привело его последнее интервью с Кореневым.

Между тем, на сцене действие уже вполне развилось; нянюшка и старуха Ларина сидели в саду перед домом, варили варенье и пели о свыше данной привычке; у старушки Лариной был прескверный голос, да и общественное положение требовало от родовитой помещицы более солидного поведения; однако, несмотря на всё это, Ларина принялась петь, не взирая на преклонные годы и на двух своих дочерей невест. Услышав пенье старушки-помещицы, крестьянские девицы в чистеньких, только что выглаженных сарафанах вместе с парнями в лакированных ботинках явились поддержать свою госпожу; они с радостью пропели русскую песню, и глядя на неподдельное веселье крепостных мужичков, Кедрович уже совсем забыл об испытанных им неприятностях и, наклоняясь к уху Нины Алексеевны, говорил даже:

– У нас с вами одинаковые вкусы… Неправда ли?

На что Нина Алексеевна, застенчиво улыбаясь, молча кивала головой, а Кедрович пристально вглядывался в ее лицо и, меняя позу, нечаянно прикасался своим локтем к ее руке.

А оркестр делал свое дело, пока на сцене с пеньем на устах варили варенье, знакомились, разговаривали, объяснялись в любви. Мягкая, полная романтизма музыка то успокаивала, баюкала, то будила на дне души новые желания, новые чувства. Нина Алексеевна жадно прислушивалась к этому мягкому нежному сплетению звуков, чувствуя на душе особую легкость, какое – то освобождение от долго накопившихся непонятных волнений. Она с наслаждением уходила в звуки оркестра, когда происходила любимая ею сцена с письмом в спальне Татьяны… Кедрович же, со своей стороны, тоже выказывал некоторый интерес к опере: он то небрежно отбивал такт пальцами, опершись на ручки кресла, то покачивал головой, чуть слышно напевая начало мотива, то поглядывал время от времени по сторонам, ища в ложах бенуара и бельэтажа знакомых или просто известных ему лиц. Но затем, как бы отдавшись всецело музыкальному настроению и глядя внимательно на сцену, он, как бы невзначай, то прикасался своей рукой к руке Нины Алексеевны, то двигал свою ногу в ее сторону до тех пор, пока соседка со странной дрожью вдруг не начинала чувствовать прикосновение рядом расположившегося колена.