Артерия не порвалась, и теперь, после удаления лигатуры, ране явно требовалось открытое дренирование.
– Я думаю, теперь вы начнете поправляться, – сказал Хорнблауэр громко и по возможности бодро. – Как оно?
– Лучше, – сказал Буш. – Вроде лучше, сэр.
Хорнблауэр приложил смоченную уксусом корпию к рубцу. Руки дрожали, однако он перевязал рану – это оказалось непросто, но все же осуществимо, – приладил на место плетеную сетку, прикрыл одеялом и встал. Дрожь в руках усилилась, его мутило.
– Ужин, сэр? – спросил Браун. – Мистера Буша я покормлю.
При мысли о еде Хорнблауэру стало совсем тошно. Он хотел отказаться, но это значило бы обнаружить слабость перед подчиненным.
– Когда вымою руки, – сказал он величаво. Он заставил себя сесть, а дальше пошло легче, чем он предполагал. Правда, куски застревали в горле, но он кое-как создал видимость, что поужинал плотно. С каждой минутой воспоминания о сделанном теряли остроту. Буш сильно сдал со вчерашнего вечера – он был вял и есть не хотел, явно из-за лихорадки. Но теперь, когда рана дренируется открыто, можно надеяться на скорое выздоровление. Хорнблауэр устал, и после бессонной ночи его мысли были в полном беспорядке; сегодня заснуть было легче. Временами он просыпался, слушал, как дышит Буш, и вновь засыпал, успокоенный ровным, спокойным звуком.
Глава VI
Дальше детали путешествия стали менее отчетливыми и мешались в голове – до того дня, когда окружающая местность приобрела неестественную предгрозовую четкость. Оглядываясь на предыдущие дни, легче всего было вспомнить, что Буш выздоравливал. С той ночи, когда из раны вынули лигатуру, он уверенно шел на поправку. Силы возвращались с быстротой, удивившей бы всякого, не знакомого с его здоровьем и спартанским образом жизни. Вскоре лейтенанта уже не надо было поддерживать под плечи, чтобы напоить, он садился сам.
Эти подробности Хорнблауэр мог при желании вспомнить, но все остальное смешалось в кучу. Он помнил, что долгие часы стоял у окна, и почти все время на голову капал дождь. То были часы глубокого душевного упадка. Позже Хорнблауэр вспоминал их, как выздоравливающий вспоминает канувшие в горячке дни. Трактиры, где они останавливались, и лекари, которые навещали Буша, перепутались в памяти. Он помнил неумолимую череду табличек на почтовых станциях, настойчиво напоминавших, что до Парижа остается все меньше километров: Париж – 525, Париж – 383, Париж – 285; где-то после этого они съехали с государственного тракта № 9 на государственный тракт № 8. Каждый день приближал их к Парижу и смерти, с каждым днем Хорнблауэр все больше впадал в уныние. Иссуар, Клермон-Ферран, Мулэн; он читал названия городов и тут же забывал.
Осень осталась за Пиренеями. Началась зима. Холодные ветры тоскливо раскачивали облетевшие деревья, поля лежали бурые и безлюдные. По ночам Хорнблауэра мучили кошмары, которых он не мог вспомнить по утрам, дни он проводил, стоя у окна и вперив невидящий взгляд в скучные, мокрые от дождя равнины. Казалось, он провел годы в спертом, пахнущем кожей воздухе, под стук конских подков, постоянно видя краем глаза Кайяра с эскортом чуть позади кареты.
В один из самых тоскливых вечеров его не вывела из оцепенения даже неожиданная остановка, которая вполне могла бы развеять дорожную арестантскую скуку. Хорнблауэр тупо наблюдал, как Кайяр проехал вперед узнать причину задержки, так же тупо понял из разговора, что одна лошадь потеряла подкову и захромала. Он отрешенно смотрел, как распрягают несчастную лошадь, без любопытства слушал, как проезжий торговец на вьючном муле отвечает Кайяру на вопрос о ближайшей кузнице. Два жандарма черепашьим шагом двинулись по боковой дороге, ведя охромевшую лошадь в поводу, запряженная тройкой карета двинулась к Парижу.