Другое дело – «жизнь, как она есть» никогда не бывает такой вкусной, как у Гоголя. Да, гоголевский мир – мир взяточников, пошляков, но согласитесь, все-таки хочется облизнуться от удовольствия, читая о каком-нибудь Ноздреве или Собакевиче: в реальном мире они душат нас, в гоголевском мы над ними хохочем. И даже выбравшись в мир реальный, некоторое время еще сохраняешь черты мальчика из драгоценной шестой главы «Мертвых душ»: «Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишко, село ли, слободка – любопытного много открывал в нем детский взгляд… Ничто не ускользало от свежего тонкого внимания, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки».
Но понемногу «жизнь, как она есть» берет свое, возбужденный Гоголем аппетит гаснет, гаснет… «Теперь равнодушно я подъезжаю ко всякой незнакомой деревне и равнодушно гляжу на ее пошлую наружность: моему охлажденному взору неприютно, мне не смешно, и то, что пробудило бы в прежние годы живое движение в лице, смех и немолчные речи, то скользит теперь мимо, и безучастное молчание хранят мои недвижные уста!»
Но даже охлажденная, усталая душа не может не отозваться на вопрос-призыв из «Мертвых душ»: «Русь! Чего же ты хочешь от меня? Какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» Вдумаемся в слова замечательного поэта и мудрого критика Владислава Ходасевича, завершающие его статью «Памяти Гоголя»: «Глубокий индивидуалист Пушкин под конец жизни мечтал о единой «тайной свободе»: об одиноком творчестве, о том, чтобы стать поэтом, который, как царь, «живет один». С той же силой, с тем же неистовым упорством Гоголь хотел вырваться из одиночества художника и к своему подвигу приобщить всю Россию. Я, я, я – вот главное из последних слов Пушкина. Мы, мы, мы – вот непрестанное местоимение, которое на все лады склоняет Гоголь, потому что не может и не хочет жить, если его личный опыт и его личное дело не станут опытом и делом всей России. Замечательно: индивидуалиста Пушкина – убивают. Гоголь, стремящийся выйти из рамок одиночества, кончает медленным самоубийством».
Вера Гоголя в могущество писательского слова, в то, что книга может совершить переворот в душе целой страны, Набокову едва ли не смешна: писатель погиб, когда его начинают занимать такие вопросы, как «что такое искусство?» и «в чем долг писателя?», то есть те самые вопросы, от которых не могли оторваться наши гиганты – Гоголь и Толстой. Нельзя отрицать – эти вопросы немало исковеркали в их творчестве, – но не они ли были и причиной титанического взлета их гения? И если безмерно талантливого Набокова лично у меня язык все-таки не поворачивается назвать гением, то не потому ли, что он не ставил себе никаких безмерных задач, а стремился создать только божественный текст? А Фридрих Ницше уверял: нет ничего прекраснее, чем погибнуть за великое и безнадежное дело. Гоголь это сумел. Впрочем, Белинский тоже.
Но при такой грандиозности задач, при тяге ко всему исключительному и безмерному – откуда же у Гоголя столь неутомимая зоркость к мелочам, наполняющим убогие будни счастливого поручика Пирогова или несчастного Акакия Акакиевича? Но тут-то и запнемся: да так ли уж несчастен этот пресловутый «маленький человек», литературный наследник «станционного смотрителя»? Утрата шинели ужасна, кто спорит – но ведь это было едва ли не первое потрясение в его жизни, тянувшейся уже достаточно долго, чтобы нажить лысину на лбу и чтобы все уже успели позабыть, когда и в какое время он поступил в департамент. Скажите, многим ли удалось дотянуть до таких лет без особенных горестей? «Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то разнообразный и приятный мир». Обратите внимание: приятный! А разве так уж все подряд с улыбкой задумываются о завтрашней работе: «Что-то бог пошлет переписывать завтра?» Современный исследователь Самуил Лурье обратил внимание, что у Гоголя практически нет несчастных людей – все прозябают в страшном ничтожестве, но все довольны, а если кто и недоволен, то разве лишь какими-то вполне поправимыми частностями. Это-то довольство больше всего и ужасало Гоголя.