Страшим детям доставалось больше работы всегда и во всем. Кроме нудной заготовки дров, приходилось и воду таскать в ведрах с колонки на соседней улице. А когда в субботу затевалась стирка, нужно было наносить целую бочку воды. Кира носила в бидончике, Володя в среднем ведерке, Наташа и Толя брали по большому ведру, мама два больших, и так они курсировали между домом и колонкой не сосчитать сколько раз в день. Вода для мытья, вода для стирки, вода для уборки, вода для питья, вода для приготовления еды – кубометры воды перетаскивали на своих плечах.

Время от времени чем мог помогал дедушка по отцовской линии, пока бабушка не запиливала его вусмерть. Злая была бабка. Она и сама никогда не ходила к ним, и деда не пускала. Жили они недалеко, в десяти минутах ходьбы, через две улицы. Дед тайком, окольными путями все же забегал. Потом кто-то из соседей от доброты душевной докладывал старухе о его появлении у невестки и внуков, и тогда деда не было видно недели две-три. Но он правдами и неправдами вырывался на свободу снова.

Не любила бабка Киру. Старшие иногда ходили к ней на пироги в праздники Пасхи, Рождества, Троицы. Маленькая Кира, естественно, увязывалась за братьями и сестрой. Но придя в многолюдный дом, где еще жила сестра отца со своей семьей, Кира неизменно ловила ненавидящие бабкины взгляды. Когда Толя, Наташа и Володя усаживались за стол, бабка своим сухим, колючим корпусом оттирала Киру к самому краю или вообще за его пределы. Крупная, выпуклая, волосатая бородавка на ее подбородке указывала на дверь, или же она вовсе открыто говорила:

– Вишь, нету места за столом, иди давай домой.

Вслед Кире она шипела какие-то не хорошие обзывательства, ругательства. Кира не знала, что они означают, но чуяла всеми фибрами своей неокрепшей души, что сморщенная костлявая старуха имела в виду что-то очень, очень дурное и обидное. Она не понимала, что сделала плохого этой бабке, размазывала горькие слезы по лицу, пятилась к ступенькам от колючих глаз и устрашающего натиска. Сбегала с крыльца, шагала быстро, быстрее, еще быстрее, переходила на бег и мчалась домой, задыхаясь от обиды, от слез так, что едва хватало воздуха в груди.

Дома, захлебываясь все еще не иссякшим потоком слез и икая от рыданий и горя, она рассказывала маме, как обошлась с ней Феня, как все сели за стол, а ее не пустили. И тут горемыка уже не могла членораздельно выговаривать слова, только отдельные слоги, перемешанные с глубокими всхлипами, вырывались наружу.

– За-а что-о-о она та-ак со мной? Ну что-о я е-ей сде-е-ла-а-ла? Все-е та-ам, а мне-е не-ельзя-яа-а-а-а…

Мама жалела свою бедную девочку, сердце разрывалось от боли за нее.

– Кирочка моя, я тоже собиралась заводить пироги, давай-ка мы вместе сейчас умоемся – и за дело! Затеем пир с тобой и бабушкой Пашей.

Кира любила тереться возле матери, помогать, подавать, и ей даже доверяли защипывать края кружочка из теста, упаковывая начинку. И вот уже снова все хорошо, и злющая бабка напрочь вытеснена из ее мыслей.

Наступала Кира на одни и те же грабли раза три. Ну вдруг у бабки Фени было плохое настроение, может быть, она уже пожалела, что так поступила с нею? Кира даже жалела ее, воображая, как та переживает и, может даже, плачет. Плелась туда снова как слепой котенок, но каждый раз прибегала домой в слезах, пока однажды твердо не решила больше никогда, никогда туда не ходить. Из солидарности перестали навещать бабку и братья, и сестра, они поддержали малявку. Для нее это было важно. Признаться, Кира не понимала, почему они еще продолжали ходить в тот дом, когда ее – их родную сестру – туда не пускают. Постепенно горечь ушла, забылась, все было хорошо, все были вместе. Дед продолжал делать свои нечастые вылазки вопреки запретам и скандалам. Приносил то кулек карамелек, то яблоки из своего огорода, а однажды на Пасху подарил ситцевые рубашки мальчишкам и платьица девчонкам. Кира навсегда запомнила узор того единственного платья, подаренного дедом.