В те минуты, пока Жильберта выходила из гостиной, чтобы собраться на прогулку, г-н и г-жа Сванн с удовольствием повествовали мне о редких достоинствах своей дочери. И всё, что я сам видел, подтверждало их правоту; я замечал, что она, точно как рассказывала ее мать, не только к своим подружкам, но и к слугам и к беднякам относилась заботливо и внимательно, тщательно обдумывала, чем бы их порадовать, боялась не угодить, и проявлялось это в тысяче мелочей, стоивших ей подчас больших трудов. Она сделала вышивку для нашей торговки с Елисейских Полей и в снегопад ушла из дому, чтобы вручить ей подарок своими руками и вовремя. «Вы понятия не имеете, какое у нее доброе сердце, потому что она это скрывает», – говорил ее отец. Совсем еще маленькая, она казалась благоразумней родителей. Когда Сванн толковал о высокопоставленных друзьях своей жены, Жильберта молча отворачивалась, но не выражала осуждения, потому что считала, что отца не должна коснуться малейшая критика. Однажды я упомянул при ней о мадемуазель Вентейль, и она сказала:
– Я с ней никогда не стану общаться, просто потому, что она, говорят, плохо относилась к отцу и огорчала его. Вы это понимаете не хуже меня, правда же, я просто жить не могу без моего отца, так же как вы без своего, и это ведь так понятно. Как можно забыть человека, которого любишь, сколько себя помнишь!
А как-то раз она была с отцом особенно ласкова, и, когда Сванн отошел, я ей что-то об этом сказал.
– Да, бедный папа, – ответила она, – сегодня годовщина смерти его отца. Представляете, каково у него на душе – вы-то понимаете, ведь мы с вами оба чувствуем такие вещи. Вот я и стараюсь быть не такой злюкой, как всегда. – Но он вовсе не думает, что вы злюка, он вас считает совершенством. – Бедный папа, просто он очень добрый.
Мало того, что Сванны хвалили мне душевные качества Жильберты – той самой Жильберты, которая еще до того, как я ее увидел, грезилась мне перед церковью, на фоне пейзажа Иль-де-Франса, а потом, уже не в мечтах, а в воспоминаниях, навсегда осталась перед изгородью из розового боярышника, на крутой тропе, по которой я шагал в сторону Мезеглиза; когда я, тоном друга семьи, интересующегося, что любит и чего не любит ребенок его друзей, небрежно спрашивал у г-жи Сванн, кого Жильберта отличает среди своих приятелей и приятельниц, г-жа Сванн отвечала:
– Ну, вам она, по-моему, делает больше признаний, чем мне: вы ее любимчик, вы у нее crack[98], как говорят англичане.
Вероятно, при столь полных совпадениях, когда реальность так тесно примыкает к тому, о чем мы долго мечтали, она полностью заслоняет от нас эту мечту, и нам уже не различить, где реальность, а где мечта, словно одну геометрическую фигуру наложили на другую, равную ей, и они слились в единое целое, хотя для полного и осознанного счастья нам бы хотелось, напротив, чтобы в тот самый миг, когда желания наши уже исполнены, они сохраняли в наших глазах весь свой ореол несбыточности, подтверждая, что именно этого мы и желали. Но мысль даже не может воссоздать исходное положение вещей, чтобы снова сравнить его с нынешним, потому что она лишилась свободы действий: то, что мы с тех пор узнали, воспоминания о первых нечаянных минутах радости, слова, которые мы слышали, преграждают сознанию путь и приводят в действие не столько наше воображение, сколько память; они с гораздо большей силой воздействуют на наше прошлое, которое мы уже не в силах увидеть отдельно от них, чем на свободные очертания нашего будущего. Я годами мог считать, что ходить в гости к г-же Сванн – зыбкая прекрасная мечта, которая никогда не осуществится; но стоило мне провести у нее дома четверть часа – и вот уже зыбким и неправдоподобным стало мне казаться то время, когда я был с ней незнаком: оно превратилось в гипотетическую возможность, которая развеялась после осуществления другой возможности. И как я мог воображать себе столовую г-жи Сванн как некое непостижимое, недоступное место, если любое движение моего ума порождало образ всепроникающих лучей, которые испускает назад, в мое прошлое, вплоть до самых незапамятных дней, тот омар в белом вине, которого я недавно ел? И Сванн, должно быть, тоже видел, как происходит что-то подобное: наверно, эта квартира, где он меня принимал, оказывалась тем самым местом, где сливались и совпадали не только идеальная квартира, порожденная моим воображением, но еще и другая, та, которую так часто рисовала Сванну его ревнивая любовь, – общая квартира с Одеттой, представлявшаяся ему такой недостижимой в тот вечер, когда Одетта зазвала его и Форшвиля к себе на оранжад; и в план той столовой, где мы теперь обедали, вписался этот рай, о котором когда-то нечего было и мечтать, – ведь Сванн и вообразить не мог без волнения, что в один прекрасный день скажет дворецкому: «Мадам уже готова?» – слова, которые он теперь произносил при мне с легким нетерпением и с ноткой удовлетворенного самолюбия. Я, наверное, точно как Сванн, не в силах был осознать свое счастье, и когда Жильберта восклицала: «Разве вы думали, что та самая девочка, на которую вы смотрели, когда она бегала наперегонки, и никогда с ней не заговаривали, станет вашим близким другом и вы будете ходить к ней в гости в любой день, когда захотите!», она говорила о перемене, которую я, конечно, понимал, но как-то со стороны, а внутренне не осознавал, потому что не мог мысленно разделить и представить себе одновременно то, что было, и то, что стало.