Что значит имя? Роза пахнет розой,
Хоть розой назови ее, хоть нет,
Ромео под любым названьем был бы
Тем верхом совершенств, какой он есть,
Зовись иначе как-нибудь, Ромео,
И всю меня бери тогда взамен.

Когда мои глаза привыкли к полутьме зала, я разглядел у стены, в луче прожектора, женщину. Ее руки словно танцевали, следуя за текстом актеров, переводя его на язык жестов, и сразу стало понятно, почему в зале стоит такая тишина.

Вокруг меня сидели глухонемые. Но на их лицах не было скуки, недовольства или желания отвлечься – на них был нескрываемый восторг. Они были зачарованы шекспировскими стихами, которые выплывали из рук переводчика. Они аплодировали громко, после каждой сцены, и что удивительно, хлопать мои соседи начинали раньше сигнала от толмача.

Домой я уходил совершенно просветленным, все повторяя всплывшие в памяти строчки, но уже из другой трагедии:

Что он гекубе? Что ему гекуба?
Чтобы о ней рыдать?[2]

И вдруг вспомнил школьную литераторшу, кстати, Офелию Львовну – она на «Гамлете» была просто помешана, читала из него наизусть целые страницы – а мы в школе над ней из-за этого по дурости потешались, и я тоже трусливо подхихикивал классным первачам. Оказалось, что в голове моей она кое-что полезное оставила навсегда, потому что вдруг оттуда поперли строчки, и много – может, они только ждали момента, чтобы ожить?

Что б сделал он, когда б имел для страсти он причину,
Когда б она подсказана была?
Залив слезами сцену,
Он общий слух рассек бы грозной речью,
В безумье вверг бы грешных, чистых в ужас,
Незнающих – в смятенье и сразил бы
Бессилием и уши, и глаза.

На этом месте стихи оборвали гортанные крики рабочих-азербайджанцев.

В полном возбуждении от ритма и смысла древних слов я и не заметил, как дошагал до дома и теперь стоял в середине новенького, только что уложенного асфальта, на котором я расписался цепочкой своих следов.

Извинения закончились расставанием с пятисотенной, и я нырнул в подъезд.

9

Квартира уже полнилась вечером. Дом был круглый и стоял так хитро, что солнце крутилось вокруг него, исчезая из окон только к ночи – словно двадцатипятиэтажного монстра вкопали прямо на экваторе – жаркие лучи нещадно плавили стекла весь день, и только почуяв подступающую прохладу, превращались в мозаику желтых безопасных бликов на полу.

Я быстро сбросил одежду и, как любил, голышом отправился в ванную. Холодный душ, словно иголками, пробил тело насквозь и вернул голове необходимую ясность.

Затем я распечатал пачку лезвий и впервые за год принялся за бороду – бриться на ночь полагалось только по двум причинам – первой сегодня не предвиделось, но вторая лежала на столе, ожидая меня к разбору.

Вспомнив, как моряки готовили себя к неизбежной гибели, я натянул чистую белую рубашку, выпил стопку холодной, тягучей маслянистой водки, но закусывать не стал, чтобы не портить вкус прекрасной горечи и восхитительное ощущение от ожога во рту, и решительно усадил себя за опасную бумагу.

Через полчаса расчетов, второй рюмки, а за ней и третьей вдогонку, я с трудом привел мысли в порядок.

Цифры ясно говорили, что следующего года у меня не будет.

Поскольку древний нумеролог в случае с отцом не ошибся, то стало страшно.

Очень.

Все неожиданно связалось в один прочный узел – и полет на самолете, и выброс на Солнце, и увольнение, и прощание с Катериной, и сегодняшнее путешествие по Москве, больше походившее на прощание, и даже встреча с Олей-Оленькой на Кузнецком, тоже казалась предзнаменованием, которому еще предстояло раскрыться.

Не знаю, как и описать то сумеречное состояние, в которое я влетел, лоб в лоб столкнувшись с тем, что совершенно невозможно изменить и с чем нельзя смириться.