– А ты мне внушала, что на руках теперь вырастут бородавки…
Сон кто-то сглазил. За окном пролетали звезды, словно в детском калейдоскопе. И луна то выныривала из-за дерева, то старательно пряталась за невзрачными станциями. Георгий снял тяжеленный матрас и расстелил его для Али. А потом заправил постель. На нее никто так и не лег. Они просидели друг против друга на заправленных вагонных простынях всю ночь. Пока поезд пыхтел, тужился и отряхивал с плеч воду, они рождали свою первую любовь. Невесомую, как фламандское кружево. Любовь, которую страшно тронуть рукой. О которой невозможно говорить, чтобы не запылить дыханием. Которую можно поцеловать, только когда наберешь смелости полные легкие.
Под утро у Али побледнели щеки. У Георгия засверкали глаза адреналиновым блеском.
А за окном спал пригород, подложив под голову ладошку. По-летнему сочный и яркий. С привкусом малинового молока. И было понятно, что эта волшебная ночь закончилась. И сейчас минский вокзал проснется, умоется, почистит зубы и объявит прибытие. Заполнится шумными пассажирами, засуетится… А дальше у них разные пути. Он поедет в центр к тетке, в ее одинокую после смерти мужа квартиру. Аля – на Чижовку, в общежитие. На окраину города.
…Скрипели стены в деревянном вагоне, колеса осматривали свежие мозоли, и Георгий, держа в руках Алины сумки, наконец-то решился.
– Аль, а можно вечером я к тебе приеду?…
…Он часто приезжал и встречал ее заплаканную до синевы. Она болезненно скучала по дому. И тогда он ее вез в Александровский сквер, где при входе часовня Александра Невского. Или водил в Городской театр, в котором все время достраивались этажи. Или в парк Горького, где переростком торчало чертово колесо…
…Нинка, как раненная, выла. Одна на весь такой же одинокий дом. Соседи снизу стояли под окнами. Клеили изолентой дыры в оконной раме. Сверху нависали захламленные балконы с подшивками старых газет, ржавыми санками и тонкими лыжными палками. С подвешенными, для проветривания, зимними шубами и пальто. По коридору катался чей-то ребенок на трехколесном велосипеде. И громко ругались на кухне за подсолнечное масло.
– Это мой бидончик, видишь, крышка изогнута.
– Да нет же, твой был пуст…
Два совершенно одинаковых алюминиевых, обмасленных бидона стояли на столе.
А Нинка, уткнувшись в подушку, кусала ее зубами. На столе в банках стояли странные отвары. Плотно упакованный лавровый лист и что-то похожее на полынь. Она в перерывах между рыданиями пила поочередно то из одной, то из другой. Вытирала рот, от горечи становившийся косым. Заедала сухим кисельным брикетом.
Ее бросил очередной парень. Только в этот раз все в тысячу раз хуже. В этот раз она беременна. А он посмотрел пустым взглядом и вонючим ртом, со съеденным передним зубом, сказал: «Не от меня». А Нинка не стала напоминать, как он подолом ее юбки обтирал окровавленный член… И как при этом ее бил озноб…
В комнату робко постучали. Она, сидя с поджатыми под грудь ногами, прохрипела: «Войдите». На пороге стояла перепуганная девушка и с ужасом смотрела на давно не крашеный пол и запутанную постель. И на девушку, застывшую в мученической позе. Под потолком была натянута веревка, на которой болтались два полотняных полотенца и заштопанные чулки.
Нинка, оторвавшись от разодранной подушки, спустила ноги в больничные тапки, одернула платье и кисло сказала:
– А, ты новенькая? Че стоишь, входи.
И повернулась к стене.
Аля переступила облупленный порог, поставила чемодан и остановилась.
– Не стой, как на выданье. Вот твоя кровать, тумбочка, полшкафа. Да хоть и весь шкаф, мне все равно нечего вешать.