– Yesterday… all my troubles were so faraway! – доносилось из-за спин; голос был не то чтобы сильный, но приятный.
Он ждал. Одна битловская песня сменилась другой. Он начал нервно посматривать на часы: скоро должно было начаться кино, а Али все не было. «All my loving… I will send to you! All my loving – darling, I’ll be true!» Чащин придвинулся поближе к обнадеживающей музыке.
Альбины все не было. Кончилась и вторая песня.
– Месье и дамы! Джентльмены, синьоры! Кладите ваши денежки! – певица пошла по кругу.
Юра, наконец узнав голос, протолкнулся в круг – и оказался прямо перед черной шляпой с бумажками и монетами.
– Аля!
Аля – а это была она – подмигнула Чащину, закончила круг со шляпой, сунула добычу гитаристу и, хлопнув с ним по рукам, выскользнула из круга.
– Твой знакомый? – ревниво спросил Юра, когда они спешили к кинотеатру.
– Неа. Вижу, стоит один, гитару мучает – тоже мне, унылый менестрель… Почему б не собрать ему народа?
Они влетели в кинокассы минута в минуту. Фильм выбирал Юра – «Перемотка», старое кино неизвестного Але Мишеля Гондри.
В небольшом зале было человек десять. Начался фильм – и тут же сзади кто-то трубно, беспардонно засморкался, но уже скоро Аля перестала слышать все посторонние звуки – «Перемотка» ее захватила и утащила с собой. И кажется, всего минут через десять зажегся свет и все потянулись на выход. Аля же с Юрой, не сговариваясь, остались до конца, смотрели на уезжавшие под музыку титры. Не хотелось покидать мир внутри кадра, мир чудаков и сбывающихся надежд.
Когда они вышли из кинотеатра, лил дождь и в ночных лужах дробились круги, размывая неоновые отражения. Они добежали до метро, смеясь от самого бега, луж, промокших ботинок. У Али вымокло правое плечо, у Чащина – левое; зонт был один на двоих. В круглом вестибюле, облицованном млечным мрамором, прилипли к куполу два сбежавших воздушных шара, золотых негодника. Двое почти-друзей вошли на эскалатор и через секунду нырнули в дыру тоннеля. Ступенчатая минога мерно ползла вниз с редкими пассажирами на хребте.
– Давай захватим эскалатор! Угоним его в Париж. Или в Рим! – предложил Чащин.
– Paris! – вздохнула она и запела: – О-о, Шанзэлизе, о-о, Шанзэлзеээ! О солей, су ля плюи…
– Ок, заметано.
– Нет! Передумала, я хочу к морю! На теплый остров.
– Семь пятниц на неделе.
– Я вся такая несуразная, – томно пролепетала Свирская. – Угловатая такая… противоречивая вся!
Порой у нее выскакивали эти фразочки из советских фильмов – с тех детских времен, когда она сидела перед допотопным теликом с бабушкой или дедом, когда прыгала с дивана в центр комнаты и, прохаживаясь, копировала актеров с экрана – за что получала восхищенные ахи и аплодисменты.
Чащин замурлыкал и ответил тоже цитатой:
– Знойная женщина, мечта поэта!
Все же поклонники – вещь совершенно необходимая для актрисы, особенно для звезды, думала Аля. Вроде бы необязательная штукенция, но очень украшающая – как сумочка. И как сумочек, поклонников у актрисы должно быть много! Кажется, что-то такое говорила Изабелла Юрьевна, актриса ярославского драмтеатра, преподававшая в их театральной студии, – говорила с легкой усмешкой на окрашенных багряной помадой губах, делая паузы и бросая взгляд куда-то вдаль, словно вспоминая свое бурное прошлое и ушедшую красоту. Сейчас Свирская чувствовала себя не просто актрисой, а сумасбродной, шикарной кинодивой, облокотившейся на резиновый поручень эскалатора ручкой в атласной перчатке.
– Как там дальше было? Провинциальная непосредственность. В центре таких субтропиков уже нет, а на периферии еще…
– Что-о? – воздела зонт Свирская.