Но что о том? Только напрасно огорчаться… Слава Богу, что где-то в лесу засела хотя бы Лерина стража.
Мягкие сумерки сгущались.
В зюйд-вестках или пуловерах, поскольку августовские вечера уже холодны, в чёртовой коже или в военного покроя штанах цвета хаки, мы расположились на бревнышках возле костра. Корзина с закусками и погребец были собственноручно (в чем иначе прелесть пикника?) уложены мною и Лерой: охлажденное шабли гран-крю (да, решено было кутить!), пара бутылок из погребов Массандры, на нежно хрустящих гренках – фуа-гра, грудка фазана, шевр, белорыбица, и на десерт подмосковные розовые яблоки. Салфетки пёстренькие, серебряные походные стаканы, составленные один в один.
Я взяла неблагодарную роль хозяйки, Лера взяла гитару. Покуда я наделяла Мишу сыром, Ника дичью, Джона паштетом, она перебирала струны.
Лицо Леры, обычно немного бледное, залили румянцем отсветы костра. Одна толстенная коса упала за спину, другая на грудь. И петь она начала с того, что оказалось так созвучно этому вечеру умирающего лета. Суровое и грустное, но такое настоящее, идущее из таких глубин…
Вот лошадь мчится по продольной,
По темной, узкой и сырой.
А молодого коногона
Предупреждает тормозной.
«Ах, тише, тише ради Бога!
Здесь ведь и так большой уклон!
На повороте путь разрушен,
С толчка забурится вагон!»
И вот вагончик забурился,
Беднягу к парам он прижал,
И к коногону молодому
Друзей на помощь кто-то звал.
Через минуту над вагоном
Уже стоял народ толпой.
А коногона с шахтной клети
Несут с разбитой головой.
«Ах, глупый, глупый ты мальчишка!
Зачем так быстро лошадь гнал?
Или начальства ты боялся,
Или конторе задолжал?»
«Нет, я начальства не боялся,
Конторе я не задолжал,
Мне приказал начальник шахты,
Чтоб порожняк быстрей давал.
Прощай навеки коренная,
Мне не увидеться с тобой,
Прощай, Маруся ламповая,
И ты товарищ стволовой!
Прощай Маруся ламповая,
И ты, товарищ стволовой! – подхватили все, кроме, понятное дело, Джона.
Я был отважным коногоном,
Родная маменька моя,
Меня убило в темной шахте,
А ты осталася одна…
Меня убило в темной шахте,
А ты осталася одна!»
Как же это было прекрасно. Ну я-то с уральских земель, там, верно, у всех в крови, что борьба человека с недрами – жестока и темна, и останется такой, какие технические совершенства ни вводи… Но хорошо поставленный голос Леры так трогательно сочетался с простой мелодией и наивными словами, что дрожь подземная, мне кажется, пробирала всех.
И я вдруг странно успокоилась. Ник не может не видеть, как Кеннеди смотрит на Леру, а Лера на него. И если Ник не тревожится – значит – скоро уедет этот Джон… И все будет хорошо.
– Что же, поднимем бокалы? Или то, что нам их, по крайности, заменяет? – Ник принял на себя обязанности виночерпия. – Лера, тебе довольно? Нелли? Джон, a little more? Миша?
– Для меня, кажется, была положена бутылка кислых щей, – отозвался последний.
– Да брось ты эту шипучую ерунду для детей! – Ник засмеялся. – Кислые щи к фазану – это уж варварство!
– Но… – Миша замялся, словно бы удивился.
– Полстакана. Я тебе разрешаю совершенно официально. Сегодня ты можешь выпить полстакана шабли.
– Ну, коли царь-батюшка разрешает, – Миша широко улыбнулся и с удовольствием принял свой стакан.
Чего-то я тут не понимала, вне сомнения. Отчего Мише нужно разрешение Ника, пить ему шабли или нет? Как-никак – не маленький. И если ему столь мила совершенная трезвость – отчего он с таким удовольствием вдыхает запах вина?
А еще – впрочем, я давно привыкла читать в лице Ника – почему он смотрит на Мишу с таким непонятным выражением? Тревога? Нет, не совсем то… Не тревога, но где-то рядом с нею. И что-то еще, похожее на гордость – так он смотрел на Мишу четырнадцатилетним, когда тот, десятилетний, являлся весь в синяках, но со спасенным от озорников уличным котенком в охапку.