Селиваненко повернулся через левое плечо и вышел.

Геннадий встал из-за стола, прошел до закрытой двери, нажал на нее ладонью, хотя нужды в этом никакой не было, и, обернувшись к Дим-Димычу, обратился неожиданно на «ты»:

– Я никогда не говорил тебе, Брагин, хотя давно собирался сказать, что думать надо головой.

– А ты разве пытался думать другим местом? – съязвил Дим-Димыч.

– А голова у тебя не всегда хорошо варит. И я ею не особенно доволен. На данном отрезке времени особенно.

Дим-Димыч метнул в меня насмешливый взгляд и ответил:

– Не стану уверять, что моя голова украшает меня, но я ею доволен. Понимаешь – доволен. Я привык к ней.

– Товарищи! Я пришел к вам не затем, чтобы слушать вашу перебранку, – запротестовал я, – у меня дел уйма.

– Тоже верно, – снисходительно согласился Геннадий. – Дело, я считаю, еще не провалено. Оно не дотянуто. Виновный еще заговорит…

– Виновный или обвиняемый? Это еще не одно и то же, – попытался уточнить я.

– И будет ошибкой, если мы его освободим, – закончил Безродный.

– Никакой ошибки не будет, Геннадий… – горячо возразил Дим-Димыч и добавил, явно против своего желания: – Васильевич… Чеботаревский чист как агнец. Он вполне наш, советский человек. Ему было пятнадцать лет…

– Ого! – воскликнул Безродный и поднял палец. – Пятнадцать лет! Хорошенькое дело! Если он смог переплыть Днестр, почему он не смог дать подписку? Почему он не мог явиться по заданию? Что вы хотите из меня сделать? Я вас спрашиваю, товарищ Брагин. Хотите сделать из меня великого гуманиста? Ромен Роллана? Я для этого не гожусь. Могу вас заверить, что осудят его…

– Никто его не осудит, и, освободив его, мы никакой ошибки не сделаем. Надо не передавать, а прекратить дело. Даже Екатерина Вторая, которую история тоже не считает гуманисткой, сказала как-то золотые слова: лучше десятерых виновных простить, чем одного невинного казнить.

– Речь идет не о казни. Не говорите глупости! Пусть ваш Чеботаревский посидит за решеткой. Это полезно, – проговорил Геннадий.

– Сомневаюсь, – заметил я.

– Откуда вам известно, что это полезно? – спросил Дим-Димыч. – Я не уверен. По-моему, ничто так не изменяет взгляд на жизнь, как тюремная решетка.

– Язык у вас отлично подвешен, – уже раздражаясь, проговорил Безродный. – Но ваши экскурсы в прошлое и ссылки на Бальзака и Екатерину явно не к месту.

– А ваши на Ромен Роллана – тем более, – отпарировал Дим-Димыч.

– Короче! – потребовал Геннадий. – Что вы хотите сказать?

Дим-Димыч развернул папку и сказал:

– Дело прекратить и передать не в отдел Курникова, а в архив. Селиваненко вынес постановление, я подписал, вам остается поставить свою подпись и доложить начальнику управления.

– Все! Разговор исчерпан, – подвел итог Безродный. – Подписывать я не стану. И докладывать тоже. Берите дело, товарищ Трапезников. Я уверен, что вы сделаете из него конфетку. Чеботаревский – враг. Потенциальный враг. Я в этом убежден.

Разговор был окончен. Уступая дорогу Дим-Димычу, я покинул кабинет Безродного.

Когда мы вышли, Дим-Димыч сделал перед закрытой дверью не совсем почтительный жест и, обняв меня, сказал:

– Поверь мне, он кончит плохо. Он вызывает во мне холодное бешенство, – и сейчас же, что было ему свойственно, заговорил как ни в чем не бывало о другом: – А как с Новым годом?

– Собираемся у Курникова. Уже решено. Ты, конечно, приедешь с Варенькой?

– Несомненно. О, Андрюха! Ты еще не знаешь, что это за женщина! Восьмое чудо света. А Геннадий – дрянь. Если у него раньше и были какие-то порывы к чему-то хорошему, то теперь они зачахли на корню. Погибли. Навсегда. Это я понял с неотвратимой ясностью. Пока, Андрюха!..