А пока курсанты только собираются в местную больницу на медкомиссию. Гогоча и жеребячась, они войдут в зелёный больничный двор, где твой папа увидит девушку – худую, смешливую, слегка прихрамывающую, с серыми глазами и вьющимися волосами до плеч. И выберет её тебе в мамы. Или она его тебе в папы. Бог весть.

3

Когда ты подрастёшь, бабушка расскажет тебе эту историю.

Её муж, а твой дед был из поповичей, за что сразу же после пролетарской революции был изгнан из университета, быстро всё понял, отрекаться от отца отказался, но переквалифицировался в бухгалтеры.

Надо сказать, что и в этом скромном качестве он продолжал интересовать ГБ, но удивительным образом не попал в лишённую всякой логики предвоенную мясорубку.

Бабушка была его второй женой.

Когда в Армавир вошли немцы, он трудился в бухгалтерии местного консервного заводика. Однажды пришёл домой, расплакался: «Они предложили мне стать директором. Всё, я пропал». Соглашаться было нельзя. Отказываться – тоже.

Он согласился, оттягивая час расплаты. Но этот час пришёл. Советские солдаты подходили к Армавиру. Он не сомневался, что его расстреляют. И ушёл. Думал, может быть утрясётся. Вышло навсегда. С ним ушёл отец маминой подруги Коля Струков с сыном Володей.

Ты приедешь в гости к седому Володе Струкову в Нью-Джерси в девяностом и много чего узнаешь о деде – слабом, вечно сомневающемся, сентиментальном, талантливом, капризном старике со сломанной жизнью, с бойким пером и глазами на мокром месте.

И что тебе в нём сегодня, когда сам уже давно с ярмарки?

«Не расстреливал несчастных по темницам…»

Да нет, какой там. Хотел отсидеться в своей норе, с Наденькой, с хромоножкой-Ирочкой, с маленьким Игорьком-Лёкой. Времена-то сами знаете, какие. Ему было сорок четыре. Твоей маме – одиннадцать. Игорю четыре. Он не знал, что говорить и делать, не был готов к бессмысленному – как на бойне – концу. А его вытащили на совсем не божий свет, раздели на площади, поставили перед стенкой, заставили отвечать на самые трудные, последние вопросы. Кто нашёл в себе силы на них ответить, смело бросайте в деда камень.

Я вижу этот старый, облезлый армавирский дом, покосившийся от бедности, горя, страха и стыда. Белёная мазанка. В нём напуганные голодные люди: бабушка, мама и её брат Лёка.

Бабушка не работает, сидит с детьми. Денег нет. Запасов, накоплений нет. Продуктовых карточек жёнам изменников не полагается. Жёнам изменников вместо карточек полагаются вызовы на допросы в ГБ. Допросы, вопросы, протоколы, угрозы. Оттуда домой, в голодный дом.

Вот в некрашеный ставень стучит робкая рука, пришли соседи-рабочие с консервного завода.

«Ну, хочешь, Надя, мы пойдём, скажем, что и как, что при нём ни одного рабочего немцы не тронули, что не рвался он в директора».

«Нет уж, спасибо на добром слове, не надо, как бы хуже не было».

«Как хочешь. Вот здесь муки немного, ребятам спеки, а мы пойдём».

4

ПЕРВЫЕ ПИСЬМА ИЗ АМЕРИКИ
(Орфография и пунктуация подлинника сохранены)
Дед – бабушке

12 сентября 1961 года

Родная моя, дорогая Надя!

Ты напрасно извиняешься за то, что называешь меня не так, как прежде, и за то, что не сразу ответила мне. Я не сержусь на это, да и могу ли я иметь какие-либо претензии к тебе? Спасибо и за то, что ты в состоянии дать мне в теперешних наших условиях, спасибо за то, что сохранила чувства ко мне, спасибо за всё прежнее, спасибо за всё-всё, что ты без остатка отдала мне и семье на протяжении нашей семейной жизни.

……………………………

Ты знаешь, что с самого первого дня как только нас отправили, я аккуратно, часто на клочках бумажки, записывал свои переживания, волнения, слёзы, и считал каждый день, прожитый без вас; каждый день я записывал: «прошло столько-то дней, как я оставил своих родных, дорогих… и т. д.» И вот этих дней стало накопляться всё больше, больше, я писал – прошло сто дней, прошло двести, триста…прошло тысяча… две тысячи…три тысячи…а я продолжал всё так же остро чувствовать страшное непоправимое горе от нашей разлуки.