– Ты не обижайся, – говорил он мне в перекуре. – Это все

те же слова, которыми ты когда-то крыл меня, а теперь я их воз —

вращаю по адресу, чтобы ты знал, как с работягами разговаривать.

А-то с утрянки сам, бывало, по-черному матерился. Нехорошо брат!

Вот теперь мне на тебе отыгрываться приходиться.

…Сантехнические коммуникации расположены под дощатым полом первого этажа, где располагается столовая и все службы интерната. Днём вскрывать полы нельзя, люди ходят, обслуживающий персонал и подопечные поселенцы – кто на костылях, кто на колесах. Днем мы отсыпаемся в бытовке, где от храпа моего товарища вибрируют ушные перепонки, и уши приходиться затыкать, за неимением ваты, лежащей тут же паклей для уплотнения резьбовых соединений труб. Сначала неудобно, но потом привыкаешь и спишь, как младенец.

Приходится работать ночью.

– Физдюки! – кричит на нас директор этого богоугодного заведения тучный мужик лет пятидесяти, хватаясь за голову. – Физдюки, вы у моих бабок на целый год охоту ко сну отобьёте. В медчасти все снотворные кончились. Гремите потише. Здесь вам не кузница.

А, как не стучать, коль с металлом работаем.

– Владимир Ильич, – перекрываю я гул автогена, – сон разума

– порождает чудовищ. Там отоспятся!

– Все шутишь! А у меня голова, – во какая! Пухнет. Распряглись,

– — не пройти, не проехать. Я вам сколько раз говорил – зовите

– меня без фамильярности, просто, как Ленина – «Ильич».

Директор этого хосписа с юмором. Смерть у него всегда перед глазами ходит, косой помахивает. Не углядишь, – она в палату, да и прихватит кого-нибудь с собой.

Меланхолику на такой должности никак нельзя – крыша поедет.

Вчера захожу в столярную мастерскую ручку к молотку поправить, а там две ладьи через речку Стикс печальные стоят. Нос к носу. Мужики на крышках посиживают, в домино колотят, «рыба» получается – пусто-пусто. Обвыклись. А я, пока ручку к своему инструменту прилаживал, все пальцы посшибал, соринки в глазах мешались.

Мужики похохатывают веселые, крепкие. Сивушкой попахивают.

Полночь, Дом, как больное животное, спит, беспокойно поджав под себя конечности, подёргивая в краткой дремоте тусклой запаршивевшей кожей. Через лестничный проем слышатся: неразборчивое бормотанье, надрывистый кашель, какой-то клекот и резкие вскрики. Обитателям сниться – каждому своё. Кому распашистая молодость, а кому тягостные образы старческих дум – предвестники затянувшегося конца.

В белой длинной рубахе, раскинув, как в распятье руки, на слабых ногах, ощупывая белёную стенку, движется к нам то ли слепой, то ли в сомнамбулическом сне человек. Он шел так тихо, что мы его заметила у самого провала – освобождая технологический канал для трубопроводов, мы с Геной вскрыли полы. Из подполья тянет крысиной мочой, сладковатым запахом гнили и сырыми слежалыми грибами – плесенью.

Гена, неожиданно увидав деда, матюкнувшись, вскакивает, загораживая ему дорогу:

– Ты куда, дед? Назад! Здесь яма, грохнешься, и хоронить не

– надо.

– Сынки, – трясущимися губами в короткой позеленевшей поросли

– стонет человек. – Мне бы в буфет, хлебца купить. Голодный я, сынки.

– В какой буфет, мужик? – недоверчиво спрашиваю я. – Ты, действительно, есть хочешь?

– Собаки здесь работают, мать-перемать! – переходит он на понятный нам с Геной язык. – Есть, не дают. Заморили. Мне бы хлебца…

Я бегу на кухню, где на тарелке лежали ломти хлеба – остаток от ужина. Набираю несколько кусков пшеничного, сомневаясь, что проснувшийся ночью старик, хочет есть. Ведь сегодня на ужин давали гречневую кашу с разварной тушёнкой и яблочный компот. Может, деду приснились его голодные годы, в которых он прожил почти всю свою жизнь.