Пытаясь определить творческое кредо Владимира Набокова, И. Толстой писал о нем: «Для него не было ничего выше литературы: ни религия, ни мораль, ни добро не представляли в его случае никакой самостоятельной ценности. Литература вбирала все без остатка, являя целый, завершенный мир с полным набором координат, бескрайним пространством и бесконечным временем. С миром реальным литературный мир Набокова соприкасался лишь в той точке, где требовалось рукопись продать». Думается, что сказанное верно только отчасти, так как реальные детали берлинской жизни самого писателя и других русских эмигрантов рассыпаны по многим его произведениям. Примером может служить стихотворение «Берлинская весна», кстати, единственное, где Берлин прямо поименован:

Нищетою необычной
На чужбине дорожу.
Утром в ратуше кирпичной
За конторкой не сижу.
Где я только не шатаюсь
В пустоте весенних дней!
И к подруге возвращаюсь
Все позднее и поздней.
В полумраке стул задену
И, нащупывая свет,
Так растопаюсь, что в стену
Стукнет яростно сосед.
Утром он наполовину
Открывать окно привык,
Чтобы высунуть перину,
Как малиновый язык.
Утром музыкант бродячий
Двор наполнит до краев
При участии горячей
Суматохи воробьев.
Понимают, слава Богу,
Что всему я предпочту
Дикую мою дорогу,
Золотую нищету.
1925

Этих деталей так много, что можно говорить о «берлинском тексте» Набокова, корреспондирующим с его «петербургским текстом» и выступающим в оппозиции «своего – чужого» в качестве характеристики чужого пространства.

Весь топос набоковского Петербурга – это сакральный хронотоп, где греза, мираж, ирреальное пространство потерянных «рая», «сказки», «чуда» соотносятся с сакральным временем Рождества и Пасхи. Следует учесть, однако, что Набоков «играет» с кросспетербургским текстом, в котором топос Петербурга противопоставляется и сопоставляется с топосом Москвы по принципу «чужого европейского» и «интимного своего», так как для него Петербург – «свой» именно потому, что он «нерусский». Берлин же оставался для Набокова чужим, чуждым и нелюбимым еще и потому, что не был Петербургом. Он был остановкой на пути изгнанника, весь топос которой являлся профанным по отношению к сакральному пространству Петербурга. Набоков скрупулезно, с лупой, саркастически-серьезно исследовал его как неизвестный энтомологии вид гусеницы, из которой никогда не выкуклится бабочка.

Грубо натуралистический портрет Берлина создавался целой системой приемов. Среди них – реальные берлинские адреса: Курфюрстендам, Цоо (знаменитый Зоологический сад), аптека на углу Потсдамер и Приватштрассе с механической рекламой мыла и бритья, лекционный зал в Кройцберге, где был убит отец Набокова, адрес дантиста, причинившего в детстве «неприличную» боль – Ин ден Цельтен, 18 А, Грюневальд, Фербеллинерплатц (где были высажены анютины глазки, напоминавшие Набокову и его маленькому сыну своей «кляксой» «толпу беснующихся на ветру маленьких гитлеров»), Винтергартен, Шарлоттенбург, Павлиний остров, Ангальтский вокзал, вокзал на Фридрихштрассе, Тауенциештрассе, Шварцвальд. Реалии быта: Полицейское управление, Финансовое управление, эмигрантские газеты («Руль»), литературные вечера, экскурсии за город, русские рестораны («Pir goroj»), пансионы, магазины, балы, монархические собрания, русский кинематограф.

Если «воздушному», «призрачному» Петербургу у Набокова изоморфны сияние, сверкание, серебристый и золотистый цвета, детский смех, восторг, величавость, изобилие, теплота и праздничность, то «приземленному», «чересчур реальному», «слишком материальному», ненавистному Берлину в рассказах, романах, мемуарах писателя соответствуют будничность, сумеречность, бледность, тусклость, сырость, холод, отсутствие тайны, из цветов – черный, белый, серый, тускло-оливковый, тускло-коричневый, нищета, каторжный труд, усталость, скука, неопрятность, грубая пища, примитивность, безвкусие, скудность, скупость, аляповатость, агрессивность и милитаризм.