Самое интересное было то, что телевизор работал. Они с Толиком включали его, и тогда каморка озарялась голубоватым светом экрана. По нему пробегали неясные тени, полосы, динамик трещал и шипел.
На противоположной стене висело тяжелое бархатное знамя пионерской дружины какой-то школы с приколотыми к нему металлическими значками ДОСААФ и ГТО, а также октябрятскими значками с белокурым Ильичом.
На крючках висели две облезлые шубы – одна лисья, а другая овчинная. Пирошников с Толиком облачались в эти шубы, Толик брался за штурвал, а Пирошников отдавал команды в машинное отделение через жестяной раструб граммофона. И тогда на экране телевизора возникали картины Арктики, льды и торосы, белые медведи и неповоротливые тюлени, дрейфующие полярники и советские ледоколы. В шубах было жарко, клонило в сон и, бывало, они засыпали там, сидя на стиральной машине и привалившись один к другому, пока их не будила Наденька:
– Выходите, путешественники! Приплыли. Ужин на столе.
Это было, было! И все это вмиг возникло в памяти Пирошникова вместе с теплым пыльным запахом каморки и нафталинным запахом шуб.
Что помнил и что чувствовал Толик при воспоминаниях об этих играх, Пирошников не догадывался. Но несомненно, что кладовая была для него местом, где переменилась его жизнь и он обрел родителей.
Сестры, заметив, что Толик куда-то тянет Папатю, конечно, увязались с ними. На замечание Пирошникова, что негоже оставлять застолье без хозяев, Люба заметила, что новоселье достигло такой кондиции, что остановить его может лишь землетрясение. Но землетрясений в Питере не бывает. А ухода хозяев никто и не заметит.
И все равно Пирошников попросил покинуть комнату потихоньку, по одному, чтобы не вышло демонстративно. Так и сделали.
Геннадий со связкой ключей уже ждал их у лифта – Пирошникова с детьми и котенком Николаичем, ибо Анюта отказалась запирать его в боксе Пирошникова.
Выяснилось, что бывшая квартира, где жила Наденька, располагается ныне на третьем этаже и используется под офисы двух фирм: одна из них занимается продажей недвижимости в Испании и Греции, а другая ввозит и продает в России элитные вина из той же Испании, а также Италии и Франции.
– Стоимость бутылки от пятисот евро, – с гордостью сказал Геннадий.
– И покупают? – с раздражением спросил Пирошников.
– Не поверите, Николаич. Фирма процветает. И по тысяче за бутылку платят. И больше.
С некоторых пор, выйдя на пенсию и поняв, что он обречен до конца жизни возиться с книжными пачками, накладными, счетами, бухгалтерскими отчетами, чтобы как-то прокормить себя, потому что пенсия не покрывала и четверти аренды квартиры, Пирошников стал нервно реагировать на сверхдоходы некоторой части населения. Казалось бы, что ему чужие доходы? Но он считал несправедливым положение дел, когда в стране, где масса бедных, больных и несчастных, некто пьет вино по тысяче евро за бутылку.
Он злился на себя за это свое раздражение, потому что сам избрал жизненный путь, который не сулил ему богатства. Откуда эта тяга к справедливости, которой нет и не будет? Не есть ли это обыкновенная зависть?
«Ну да. Все отнять и поделить. То же самое, – подумал он с горечью. – Пускай пьют свое вино. Пусть подавятся!»
Они поднялись в лифте на четвертый этаж, и Геннадий отпер стеклянную дверь, ведущую в центральный коридор, пронизывающий все здание от первого до последнего парадного. От него в обе стороны отходили отростки коротких коридоров, бывших когда-то коридорами квартир. По сторонам тянулась вереница дверей с табличками различных ООО и АО.
Они прошли по центральному коридору и свернули в боковой – тот самый, что был когда-то коридором Наденькиной квартиры. Пирошников узнал ее по каким-то неуловимым признакам.