В революцию, конечно, многое исчезло, но дом остался, не отняли – хоть и царский, да всё же машинист. Рабочая косточка! Но косточка всё-таки царская. И Бориса, сына его, отца Нонны, окончившего кораблестроительный, не брали никуда на работу – из царской обслуги, классово чужд. Был в кинотеатре тапером, даже есть – показывала Нонна – фотография набриолиненного молодого красавца с пробором, во фраке и бабочке. Нонна – в него. Он и сейчас щеголь и красавец, хотя, когда его наконец взяли на Балтийский завод в паросиловой цех, он на радостях проработал там сорок лет без отрыва, став, правда, за это время начальником цеха. Сохраняя при том дореволюционную чопорность. Был крайне аккуратен, никогда не говорил лишнего, страшно боясь потерять свое тепленькое местечко, и, когда его невоспитанная жена – из простых – говорила лишнее, страшно злился и орал: «Молчи, дура!» Такое бывало и при мне: хотя чего ему теперь-то бояться? И причин уже нет, но – осмотрителен!
– Только я совсем недолго в этом доме побыла! – вздохнула Нонна. – Нич-чего не помню! – Она даже зажмурилась от горя.
– Почему, Нонна? – спросил, раз уж на это пошло. В молодой семье разглядывание семейного альбома неизбежно.
– Так война же, Венчик, началась! – улыбнулась Нонна. – И сразу – обстрел! Мама бежала со мной на руках, взрывы кругом, дома рушились! Спряталась в овраге, отдышалась. Потом решила меня распеленать. Думала, я описалась от страха, а я сучу себе ножками, улыбаюсь!
«Ты и сейчас улыбаешься!» – подумал я.
– Потом вдруг она нащупала в тряпках что-то острое и страшно горячее. Развернула – осколок! Одеяло пробил, а у пеленки почему-то остановился, не пробил. Вот такое счастье!
Горестно вздохнула.
– Взрывы кончились, мама пошла назад – по нашей улице уже фашисты едут, на мотоциклах. «Как лягушки!» – мама рассказывала. Подбежала к дому и видит – нету его! Поля видны, которые он закрывал, руины дымятся… Хотела найти хоть что-то от их богатства – и ничего не нашла. Только куклу мою подняла. Единственная игрушка моя. Маму немцы заставили рыть окопы – там мы с мамой и жили до снега. Потом нас пустили в избу. Там куклу девчонки хозяйские отобрали…
Да. С наследством им с Настей не повезло.
…Вообще Нонне везло. Даже осколок, пройдя две, перед третьей, последней пеленкой остановился! Всё у нее легко: рассказывала, что во дворе носилась с девчонками и, не задумываясь, прыгала с сарая на асфальт, садясь при этом на шпагат, – словно так и надо!
И всю жизнь так и резвилась: легко закончила труднейшую корабелку (отец настоял, инженэр). Преподаватели, конечно, больше любили ее, чем ценили ее знания, – выручала лукавая, как бы виноватая улыбка. «Ладно уж, иди!»
С ходу очаровала высокомерных моих друзей – вот уж не ожидал от них такого добродушия, прям расцвели!
…То время, пожалуй, кончилось. Сгущалась тьма.
– Да, Настя, похоже, не такая! – вдруг вырвалось у меня.
– Ладно! Нис-сяво! – бодро воскликнула Нонна.
Под высокими ржавыми воротами мы вышли из парка. В темноте уже появлялись светящиеся окна, словно подвешенные в воздухе. Мы подошли к дому. Теперь жизнь здесь пойдет. Вряд ли уже переедут! – мелькнула мысль. И Настькина жизнь здесь пройдет!.. Но зачем же так грустно?
– Хорошо, что появился ты! – сказала Нонна.
Бодро сопя носами, вошли в тепло.
Борис Николаевич в потертой меховой душегрейке внимательнейше изучал центральную «Правду» – похоже, тот же самый номер, что и всегда. Громко шевельнул лист – лишь этим и приветствовал нас.
– Ну, как ты тут, родная моя? – Нонна сразу же кинулась к дочке.
Настя повернула голову – и робкая беззубая улыбка раздвинула тугие щеки.