Амалия не любила говорить дежурных фраз в подобных случаях. Если она не могла помочь ни словом, ни делом, она предпочитала промолчать. Сейчас она не могла помочь ничем. И она промолчала.

– Ами, – сказала Грейс.

– Что?

– Если кто-то заинтересуется сегодня покупкой этой картины, – она указала на «семью», – она не продается.

Амалия кивнула, вернула на лицо дружелюбную улыбку и пошла к гостям выставки, обмениваясь то с одним, то с другим короткими репликами о представленных сегодня работах выдающейся художницы современности Грейс Хейли.

* * *

Крестик, о котором Грейс уже редко вспоминала и который вспышкой сварочного аппарата ослепил ее два месяца назад, принадлежал ее матери, Джинжер Хейли. Она носила его всегда, сколько Грейс ее помнила, и в последний день он был на ней, разумеется. Джинжер успели вытащить из дома до того, как деревянные балки, обгорев, рухнули, потянув за собой крышу. Но все равно слишком поздно. Она погибла не от ожогов, хотя и их хватало на теле несчастной женщины, Джинжер задохнулась угарным газом.

Грейс тогда было пятнадцать. Возраст бунтарства, пафосного романтизма в мрачных готических цветах. И в память о матери она оставила этот оплавленный крестик. Все как в кино, как в любимых подростковых книгах. Крестик напоминал ей о матери, о ее злосчастной судьбе, о последних часах ее жизни, о том, что накануне утром они поругались и Грейс не успела попросить прощения. Бог знает, о чем еще напоминал ей крестик, но ничего этого не формулировалось в осознанную мысль. Достаточно самого драматизма. А то, что, глядя на него, Грейс каждый раз испытывала боль и он не давал этой боли утихнуть – возвращал своим видом в тот роковой вечер, – это еще нужно уметь разглядеть. В пятнадцать лет это трудно.

Грейс носила его на шее год после смерти матери. Пока не родился Эрик.

Его невозможно спутать ни с каким другим. Он уникален. Уникальным его сделал огонь, спаливший дотла их дом; огонь, ядовитый дым которого убил ее мать; огонь, перечеркнувший ее жизнь на «до» и «после». И, быть может, если бы не он, Грейс бы не поступила так, как поступила, но история, как известно, не любит сослагательного наклонения, поэтому Грейс никогда не пыталась оправдать себя этим.

Да, тот крестик не перепутать с другими, не забыть его, даже если не видеть долгие годы. Собственно, он не был крестом, если говорить о нем как о геометрической фигуре. Скорее он напоминал перевернутую букву «л». Одно из перекрестий оплавилось, прикипело к вертикальному основанию.

Оставляя новорождённого сына в детском боксе возле пожарной станции, Грейс надела этот крестик на малыша. Зачем она это сделала? Без особой причины. Вероятно, где-то в глубине души она хотела сохранить связь с ребенком, пускай и символическую, хотела дать ему хоть что-то. А может быть, и ничего такого она не думала, а поступила по наитию, разве вспомнишь это сейчас? Думая об этом спустя двадцать лет, приходится пробираться к мыслям о крестике сквозь презрение и отвращение к себе, об эту скалу тошнотворно-болезненных мыслей разбиваются все прочие, в том числе и попытки понять, зачем она оставила на хрупкой шее малыша материн крестик.

Сначала она увидела крестик на тощей загорелой шее. Затем грязно-серый шнурок, на котором он висел. Тогда дыхание Грейс сбилось, в глазах потемнело, она решила, что сейчас потеряет сознание. И только потом она увидела лицо юноши. Чужое лицо: не было на нем ни знакомых глаз, немного резких скул, как у самой Грейс, ни легкой горбинки у основания переносицы, как у Майлса, безмозглого панк-рокера, давшего от нее деру, едва узнав о беременности. Ничего с первых секунд не усматривалось в том лице, что должно было поразить ее, словно разрядом тока. Кроме тускло играющего на солнце серебряного крестика. Без сомнений, того самого…