Так, кстати, случилось и со мной. Я тоже считалась «особенным» ребенком, которому не грозят ни болезни, ни участь утопленника. Мама, которой в Москве сказали, что я могу не выжить, поскольку родилась недоношенной, а если и выживу, то на всю жизнь останусь больной, отвезла меня в село. Выкармливать, выпаивать.

Когда мама сообщила, что я родилась в «рубашке» – плодном пузыре – и она до смерти перепугалась от такого зрелища, на меня все стали смотреть, как на «заговоренную». Родиться в «рубашке» считалось чудом, редкой удачей и гарантированным счастливым замужеством для девочки. Ведь чего еще желать для дочери, если не счастливого замужества? Конечно, ко мне относились не так, как к другим детям.

Грудное молоко? Кажется, все соседки были моими молочными матерями, причем лет до двух. Подкармливали бы и дольше, если бы бабушка не прикрыла эту молочную кухню. Кормящие женщины очень впечатлительны, и по селу пошел слух, что если новорожденные младенцы станут моими молочными братьями или сестрами, то моя счастливая «рубашка» перекинется и на них. Пусть не целиком, а частично: через молочное родство удача, защита и счастливое замужество, если младенец – девочка, точно перейдут.

При этом я благополучно, как и все дети, обливалась ледяной водой из уличной колонки, объедалась сырыми яблоками и абрикосами до дизентерии, пшенкой, которую ела вместе с цыплятами из их же корыта. В смысле гигиены, отравлений, простуд и прочих детских напастей за меня никто не переживал. Я же уже выжила. С детства слышала про свою «особенность», поэтому очень хотела ходить по дереву, как делали это мальчишки, нырять рыбкой и пробегать перед проходящим поездом по железнодорожным путям – еще один обряд посвящения. Я ведь знала, что не умру. Но я была девочкой, а девочки не допускались к настоящим испытаниям, слава тебе, господи. Зато допускались к острым ножам и топорам.

В десять лет я спокойно отрубала голову курицам, ошпаривала их крутым кипятком, ощипывала и вполне прилично разделывала. Я умела вязать веники, пользуясь острейшим шилом. Несколько раз прострачивала себе пальцы, когда шила на швейной машинке пододеяльники и наволочки. Моими лекарствами на все случаи жизни были слюна и подорожник.

Моей подружке Мадине, не заговоренной, как я, повезло меньше. Она умерла от потери крови. Мое первое настоящее горе, потрясение, боль. Я тогда заболела, очень тяжело. Две недели меня выхаживали и отпаивали травами. Тогда, после смерти Мадины, я поняла, что не бывает особенных детей и я тоже могу умереть в любой момент, как и моя подруга. Перестала верить в ритуалы, заговоры, гадания и в то, что судьба что-то решает за человека. Иногда люди такие идиоты, что судьба вообще ни при чем.

Мадина была лучшей из всех девочек. Она родилась такой красавицей, что с ней невозможно было за ворота выйти. Если тетя Рита, мама Мадины, шла с коляской в сельпо, то уже на полдороги щечки девочки становились пунцового цвета от бесконечных щипков восхищения. Все вещи Мадины были обколоты с изнанки булавками от сглаза. На запястье – красная шерстяная ниточка. Под подушкой – нож, чтобы дьявол не забрал ребенка. К каким только ритуалам тетя Рита ни прибегала, чтобы ее дочь не украли замуж раньше времени. Все известные заговоры произнесла на дочкино счастье. Мадина росла нежной, улыбчивой, мягкой. Всегда послушная, трудолюбивая. Всем подружкам ставили ее в пример. Именно такой должна быть осетинская девочка.

Нет, мы не завидовали ей, не злились – это было просто невозможно. Да, Мадина была одной на миллион, и мы ее за это любили. Но не уберегли. Потеряли, хотя могли спасти. В ее смерти я винила себя, ведь считалась ее лучшей подругой. Почему тогда я не позвала на помощь, почему побоялась? Мне ведь позволялось больше вольностей, чем остальным девочкам. Смерть Мадины меня отрезвила, избавила от последних детских иллюзий, и я перестала хотеть стать идеальной. Очень долго не могла себе простить бездействие, нерешительность, покорность. Надо было кричать, орать во все горло, как всегда делали мои бабушка и мама. А я смолчала.