– Он все правильно сделал, этот твой Баев. Он все знал. Вся его симуляция просчитана была от начала и до конца.

– Я тебя умоляю! Что там можно было просчитать? Кто знал, что его так скрутят?

– Скрутят или нет, это все неважно, Гель. Ему любой расклад годился. Ему все карты в руки были. Он когда узбека расстреливал накануне, он все тогда просек. У него тогда приказ 227 перед глазами встал – и он его прочел как надо. Он все тогда понял. Ему тогда все можно было, потому что он – не дезертир.


Прямо с вокзала. Трамваев никаких не было, поэтому мчался пешком, заглатывая октябрьскую теплую пыль. Звон сотряс квартиру, и он считал про себя «один-два-три-четыре», пока не откроют, не успев даже испугаться, что вдруг никого нет дома; на девять Алька распахнула дверь и заплакала тут же, с ходу. Он никогда, даже в детстве, не видал, чтобы она плакала – как-никак она была старшая и всегда такая сдержанная, чуть ироничная; он знал, что она рыдала над его хризантемами, которые он оставил ей в сентябре, уходя на призывной пункт и не дождавшись ее с работы. Но это «рыдала над хризантемами» была фраза из ее письма – и такая поэзия, что, прочтя, он оценил звукопись и только. А тут она плакала, как маленькая, совсем маленькая, и еще – она всегда была маленького роста, но сейчас, обнимая ее и сцеловывая слезы, он успел удивиться тому, как же он, оказывается, над ней возвышается.

Квартира закружилась вокруг него бешеным счастьем – кухня, лампа, наш буфет, наши карты на стене, все так же порванные по краям, книжки, книжки, книжки.

– А с папой-то вы на десять минут разминулись! Он только что вышел, к врачу.

Наверное, у него дернулось и изменилось лицо, потому что она замахала руками:

– Нет, нет, все в порядке, ты что! Папа не болен! И ни дня не болел! Все вранье, Гель. Все хорошо.

Афганский пленник

Каждое утро теперь она разговаривала с маньяком, и сегодня тоже; и хорошо, что сегодня тоже, потому что, если бы он не позвонил именно сегодня, она бы заподозрила, что он что-то знает про этот день, знает, что у нее день рождения, а это было бы уж совсем неприятно – если бы он обладал хоть какой-то информацией о ней, кроме несчастного номера телефона. Он звонил всегда в восемь утра. Она пробовала вешать трубку и не подходить – он продолжал звонить с маниакальной (какой еще?) настойчивостью, один раз продержался сорок минут, и она чуть не сошла с ума, мечась по квартире под бешеный трезвон, и в конце концов все-таки сдалась. Отключать телефон ей не хотелось. На какой срок его отключать? Только на утро? Опыт показал, что тогда он, разъяренный, звонит позже, рыдает, рычит, неистовствует. А вообще отказаться от телефона… Ей как-то это совсем не нравилось, ей много звонили, она сама много звонила. Перейти полностью на мобильный? Ну, дороговато, во-первых, а главное – она категорически не желала подстраиваться под этого безумца, вбившего себе в голову, что она то ли его жизнь, то ли его смерть. Ну что это – испугалась и отключила телефон и все, сидит, зарывшись с головой в подушечные перья. Нет уж, пусть все идет как идет. И он продолжал звонить, в восемь утра.

В восемь утра он был совершенно безумен, но кроток. Точнее – не сразу, конечно, начинал он всегда с высокой ноты, с рыдания, он Никитин, он переводчик, он переплетчик, она – мразь, мразь, за что ему это, бедному Нестратову, она сломала все, все, ВСЕ!

Сначала надо было ответить. И она отвечала – очень тихо, заставляя его прислушиваться, очень тихо, без малейших эмоций – это было важно. Ни ласковости, ни угрозы не было в ее голосе, на снисхождение он отвечал воем, на запугивание сатанинским хохотом. К концу этого клинического месяца она нащупала единственно верную интонацию и теперь автоматически начинала с нее. Он постепенно затихал. Ей казалось, она тушит пожар – то тут, то там сполох пламени, но все тише, тише… Минут сорок он бормотал, там уже могла она начать заниматься своими делами, но тоже с осторожностью, прислушиваясь к стрекотанью на другом конце линии. Она умывалась, причесывалась, ставила кофе – но нельзя было включить телевизор – он свирепел немедленно, он готов был терпеть шум воды или рев кофемолки, но другой человеческий голос выводил его из себя. Музыку – если без слов – он сносил. Вешал трубку, умиротворенный. А на следующий день звонил снова.