Грюсси становилась только мягче, ласковей, сострадательней, милосердней. В деревне судачили, будто она вдруг ударилась в религию, – в подлых шепотках содержался явный намек на то, что у нее не все в порядке с головой. Мне вдруг захотелось повидать ее. Я сбился с ног, пытаясь отыскать ее дом, но никто в округе не знал, что с нею сталось. Кто-то неуверенно предположил, что она, должно быть, нашла себе прибежище в приюте для умалишенных… Странные мысли, полузабытые воспоминания тревожили меня, когда я брел по спящему Глендейлу. Очаровательная, святая Грюсси и жизнерадостный здоровяк Чарли. Я любил их обоих. Один не мог говорить ни о чем другом, кроме как о пытках и убийствах игоротов, о преследовании Агинальдо по неприступным горам и непроходимым болотам Филиппин; другая вообще почти ничего не говорила, она просто озаряла нас своим присутствием, словно богиня, спустившаяся с небес и принявшая человеческий облик, дабы остаться среди людей и благословить их серые будни своим небесным сиянием.


Уезжая на Филиппины в чине младшего капрала, Чарли был стройным, безусым юнцом. Восемь лет спустя, когда его комиссовали, он вернулся с нашивками сержанта, весил четыреста фунтов и беспрестанно потел. Как сейчас помню его подарок: шесть пуль «дум-дум»[46] в голубом холщовом мешочке. Он утверждал, что отнял их у одного из повстанцев Агинальдо: последнего обезглавили за то, что при нем оказались эти пули (которыми немцы снабжали филиппинцев), насадили его голову на кол и выставили на всеобщее обозрение. Эта и похожие на нее байки, от которых мурашки бежали по коже, например о том, как наши солдаты на свой лад подвергали филиппинцев водным «лечебным процедурам», побудили меня проникнуться сочувствием к Агинальдо. У меня вошло в привычку молиться каждую ночь, чтобы американцам не удалось его выследить. Сам того не желая, дядя Чарли сделал из него героя моего романа.

Пока я размышлял об Агинальдо, мне вспомнился День национального флага. Меня нарядили, словно юного лорда Фаунтлероя, и мы отправились на Бедфорд-авеню смотреть парад с балкона красивого кирпичного здания. С Филиппин возвращались первые герои. Тедди Рузвельт тоже приехал: он стоял вытянувшись во фрунт во главе отряда своих неукротимых кавалеристов. Это событие взбудоражило всех от мала до велика: люди плакали и смеялись, повсюду развевались флаги и знамена, из окон летели цветы. Вышедшие на улицы целовали друг друга и оглашали воздух радостными криками. Мне было очень интересно, хотя я не понимал, чем вызван такой ажиотаж. Я не видел причин для проявления столь бурных эмоций. Вот лошади и военная форма – это да! – они произвели на меня колоссальное впечатление. В тот вечер к нам на ужин заглянули кавалерийский офицер и артиллерист. И у моих теток завязались короткие, но трогательные романы. Короткие, ибо они были на корню пресечены дедом, на дух не переносившим военных. Он даже в мыслях не допускал, что люди в форме могут стать его зятьями. Филиппинскую кампанию он презрительно называл «перепалкой». Все можно было закончить за месяц, фыркал он. И подолгу рассказывал нам о Бисмарке, фон Мольтке, битве при Ватерлоо, осаде Аустерлица. Дед приехал в Америку во время Гражданской войны.

– Та война была настоящая, – с гордостью повторял он. – А уделать беспомощных туземцев – невелика доблесть…

За столом дед произнес тост в честь адмирала Дьюи, героя битвы в Манильском заливе.

– Ты же американец, – удивился кто-то.

– Да, я правильный, добропорядочный американец, – ответил дед. – Но не люблю, когда убивают людей. Снимайте форму, идите работать!