сколько друзей в крематорий микроавтобус свезет
хрип постаревшей пластинки леннон а может булат
организуем поминки водка селедка салат
веруя в родину эту в немолодую родню
выпью расплачусь лишь свету вечному не изменю
словно незрячий ощупал жизнь и сказал неплоха
кладбище звездчатый купол храма у вднх
там же где богоугодный меж гаражей вдалеке
бродит январь безработный с кроличьей шапкой в руке
Элегия шестая
Пора, мой друг, пора. Я Пушкина листаю.
Четвертый час утра. Элегия шестая.
Поморщусь, закурю, и выдохну привычно:
печаль моя мутна и ночь косноязычна.
Вопит во сне вдова, на свадьбе шут рыдает.
подснежник радует, и тут же увядает,
играют радугой разводы нефтяные
на лужах городских. О чем ты хнычешь ныне,
неблагодарный раб? Кому ты так глубоко
завидуешь? Кому светло и одиноко?
Ах, мышья беготня. Уже пробили зорю.
Запахнет серый свет бродящею лозою,
и дымом – свежий хлеб, не душным, а сосновым,
и спросят мёртвого: «не грустно? не темно вам?».
Лимоном, лавром, друг, точнее, лавровишней.
Давно ли вечно жить нам обещал всевышний?
Но это было там, в других краях, где горе
топили юноши в арабском алкоголе,
и пела под дождем красавица чужая,
грядущей тишине ничем не угрожая.
Элегия седьмая
Л. С.
Все кажется – вернусь, и станет все, как было,
на Малой Бронной, где теперь сугроб
(как я тебя любил, как ты меня любила!),
аптека и кофейня. Жизнь взахлёб.
И будет нам тепло среди зимы косматой:
подпольный Галич с плёнки запоет,
и кухню полутемную зальет
люминесцентный свет продолговатый.
Любил-то я тебя, а был влюблен в одну,
другую, третью, и сердился, право,
когда ты выговаривала: ну,
ты, мальчик мой, неправ, а впрочем, слава
Создателю: он сам – творенья часть,
то сдвинет ось земли, то сам себе дивится,
то посылает всякой мрази власть,
то глупость – юношам, то молодость – девицам.
Кончается благословенный век мой.
Ты умерла, (а я не поумнел),
но все смеешься, пепел сигаретный,
как бы профессор с тонких пальцев – мел,
вдруг стряхивая в оранжевое блюдце.
Нет, не вернусь. Ушедшим не проснуться,
лишь Патриаршие сверкают инеем,
и небо черное, и светло-синее
Элегия восьмая
Ах, как смешно ты мечешься, голубчик, в рубашке клетчатой, в сиреневых носках.
в штанах (вельвет песочный в мелкий рубчик), с зачитанным Овидием в руках.
Не нам воспрять – лишь ангелам, вернее, созданиям, не знающим стыда —
мы выцветаем, глупый мой, бледнеем, а то и вовсе пропадаем, да.
Не возвратит заоблачный охотник оброненного в черных подворотнях,
в года, когда с отточенной тоской свет теплился в столярной мастерской
на первом этаже замоскворецком, на сельском кладбище, в евангелии детском.
где Гавриил, небесный генерал, Давида молодого уверял:
лишь певший об увиденном впервые снять цепь врожденную умеет с грешной выи
одним движением – и в тесном вещем сне зубами скрежетать без помощи извне
Элегия девятая
зацвела конопля дозревает мак
а подумал о будущем и обмяк
и зашелся кашлем от сигареты
различив за безлицею синевой
осторожный и жалобный голос твой
повторяющий что ты где ты
распахнется при черной свече зрачок
молоку на смену придет обрат
станет страшно и тихо-тихо,
лишь под утро в углу затрещит сверчок
таракану друг и цикаде брат
подзывая свою сверчиху.
потемнеет пристань невдалеке
где спустился бы в лодку с узлом в руке
раскулаченный, только пешим ходом
бормотать ему по водам чужим
над которыми сириус недвижим
истекает бесплотным медом
полно хвастаться кожаным ярлыком
на княжение – певчих сверчков на корм
игуанам и мелким змеям
размножают – и светимся мы во тьме
и встречаемся как не в своем уме
и прощаемся как умеем
Элегия десятая
отсидели за школьною партой возмужали в родной стороне