лишь ветер косит,
но как-то бедненько.
Закрыл свой магазин лабазник,
тоскует благоверная,
и вроде праздник,
а грусть безмерная.
Так окна залепляет пряжей,
такие тают таиньки,
что мы пораньше
ложимся баиньки.
Не надо больше зло и цепко
дышать и виться полозом,
а только крепко
спать, мёртвым образом.

Флюиды

Дома Лида моя ходит в шерстяных
тапочках по ковру, и у Лиды
накопляется электричество, тронет – вспых
между нами, искры летят. Флюиды.
Даже комната освещается. Может быть
(мой сосед-учёный говорит «может статься»),
подсознательно она хочет меня убить.
Но сознательно – приласкаться.
Иногда сильнейший проходит ток.
Я кричу ей: «Господи, больно, Лида!
Мы ведь жизнь отбываем, а не тюремный срок,
мы ведь два человека, а не болида.
Что за странное, Лида, высекновенье огня!»
Но в её глазах не злой огонь – неизвестный.
Может статься, она полюбить меня
хочет для оправданья совместной.

Будень

Лида моя одевается и говорит: «Похолодало.
Ты слышишь?» Отвечаю: «Почти».
Говорит: «Я ватник твой залатала.
Похолодало». И потом добавляет: «Учти».
Вся жизнь наша прошла на первом
этаже, близко к холоду и земле.
Вряд ли она была перлом.
Я говорю: «Не забудь брильянтовое колье».
Она надевает крупно-зелёные бусы,
боты, шарф, шапку, пальто
и уходит на фабрику. Наши узы
всё прочней. По вечерам мы играем в лото.
Как уютно узор на коробке сверкает!
С детства я привязан к бочоночкам дорогим,
а теперь и к Лиде, как она выкликает
номера, один за другим, один за другим.

Охота

Она влетела: «Мышь в столовой!»
Я выпил порцию свою
(о, серенький сюжет, не новый,
расхожий, бездны на краю!
Плутон, своей подземной сворой
зачем наш тихий рай мрачишь?)
и вышел: замерев над шторой,
сидела крошечная мышь.
Лишившись речи, то есть дара,
которым славен человек,
пред ней два перпендикуляра
остановили жизни бег.
Там, под землёй, где червь и овощ,
где кость, и уголь, и руда,
она не видела чудовищ,
подобных этим, никогда.
«Какя боюсь мышей!» – вскричало
одно из них, и тут же, чёлн
наняв, я оттолкнул с причала
подземницу, печали полн.
«Зачем мы все не разминулись? –
я думал. – Не было бы зла…» –
Шумел как мышь, деревья гнулись,
а ночка тёмная была.

Письмо

Едва получено письмо,
ещё конверт не вскрыт…
Есть беглый страх прочесть его
и вслед за страхом – стыд.
Не в ожидании вестей
ненастных ты притих…
Есть в почерке набег гостей
непрошеных, родных.
Стоишь, вмолчав свою вину
в проём окна, весной…
Так нарушают тишину
чуть большей тишиной.

После кладбища

Читаю, слышишь, по пути: «Вчерашняя
Раиса Львовна» и «Вчерашний
Григорий Маркович». Пустяшная
ирония, а так – покой всегдашний.
Прошёл к родным могилам и прибрал их.
Немного белых положил, немного алых.
Пластмассовые два стаканчика
достал, кусочек хлеба,
ты замечала, что на кладбище
всегда синее небо,
чем в городе? потом налил грамм по сто
себе и фотографии с погоста.
«Сын, – я сказал, – напрасно ты,
неправильно всё это, рано,
и потому теперь мы разняты,
незаживающая рана…»
Потом пешком от Невской
заставы шёл, а ветер нынче резкий.
Слова сказал без осуждения,
но, кажется, чуть с укоризной.
Смерть превращает день рождения
в трагедию, она зовётся жизнью.
Как ты считаешь, Лида? Спишь? Сегодня
мне костью в горле промышление Господне.

Ночью

Я вглядываюсь в шум,
и вслушиваюсь в цвет,
и крон ветвистый ум
вдыхаю. Смерти нет.
Так вспенилась листва
в сегодняшней ночи
всей силой естества,
что смерти нет. Молчи.
Подъём. Подъём и спад.
Спад, и опять подъём.
Чтоб жили те, кто спят
необоримым сном.

Приёмный день

Жена поднимается в пять,
ещё за окном темно.
У нас так рано вставать
издавна заведено.
Я поднимаюсь в шесть,
тоже не поздний час.
Выпал снег? Так и есть.
Я зажигаю газ.
Вижу: полуодетая у окна