Если вместе сложатся время скорое
и мое дыхание терпеливое,
отзовется именем то искомое,
ни на что известное не делимое.
Если полное имя его – отчаяние,
а его уменьшительное – смирение,
пусть простое тающее звучание
за меня окончит стихотворение.

* * *

Необъяснимо тихо. Скрипит коляска.
Вид пустыря, нет, городского сада.
Воздух бледнеет, словно уходит краска
с неба, с деревьев, с тинистого фасада.
На пустыре верткие полутени
так и танцуют, мимо скользят. «Видали?
Вот, – говорит, – бабочки прилетели,
так никогда рано не прилетали».
Ждите ответа. Здесь, как на крыше мира,
каждая фраза слишком пуста, наверно,
или темна слуху идущих мимо,
а для сидящих слишком обыкновенна.
Слишком заметны свойственные заикам
долгие паузы, слога неверный угол.
И ни степенным шагом, ни бедным шиком
не обмануть того, кто не так запуган.
Сколько усилий, чтобы стянуть магнитом
на пустыре, как в новоселье сводном,
тех, кто потом станет бесплатным гидом
и – наконец – поводырем бесплотным.

* * *

Человек, пройдя нежилой массив,
замечает, что лес красив,
что по небу ходит осенний дым,
остающийся золотым.
Помелькав задумчивым грибником,
он в сырую упал траву
и с подмятым спорит воротником,
обращается к рукаву.
Человек куда-то в лесу прилег,
обратился в слух, превратился в куст.
На нем пристроился мотылек.
За ним сырой осторожный хруст.
Человеку снится, что он живет
как разумный камень на дне морском,
под зеленой толщей великих вод
бесконечный путь проходя ползком.
И во сне, свой каменный ход храня,
собирает тело в один комок.
У него билет выходного дня
в боковом кармане совсем промок.

* * *

Мелкий дождик ходит тихо,
как индейский проводник.
Вот крапива, вот гречиха.
Кто садовник? Я грибник.
Елей пасмурная хвоя,
их драконья чешуя.
Но не вижу ничего я.
Ничего не слышу я.
Только слышу – тоньше вздоха
ветер ходит надо мной,
да шумит ольха-елоха
далеко за тишиной.
С неба ровно-голубого,
из недальнего угла
для живущего любого
изготовлена стрела.
Кто успеет уклониться,
лёт ее признав едва?
Вот невидимая птица
и поет как тетива.

* * *

Церкви, обстроенные дворцами,
стены, обросшие чешуей,
встретились каменными крестцами –
стали одной семьей.
Так, бесконечное время празднуя,
улицы спутанные, густые,
сплошь покрывает загаром красная
пыль, занесенная из пустыни.
Так же несутся, сбиваясь в тучу,
ласточки на закате
над Ватиканом,
над Авентином.
Кто их так учит –
в плотном на миг застывать охвате,
взмахом кружить единым?
Ходит туман,
накрывает горы,
склоны с проборами боковыми,
башенные селенья.
Время движеньями круговыми
учит выстраивать укрепленье
в воздухе без опоры.

Погреб

Вниз по лестнице шагнуть
и с жарой расстаться разом.
Погреб взрослому по грудь,
мне по маковку с запасом.
Наверху тяжелый зной,
здесь так холодно и сыро.
Я остался под землей,
вдруг потерянный для мира.
И деревья надо мной –
прямоствольны, недвижимы –
сквозь труху и перегной
земляные тянут жилы.
Звуки в полном столбняке
и очнуться не готовы.
Здесь со мной накоротке
тихий обморок грунтовый.
Земляная тишина.
Неглубокая закладка.
Сырость нежно-холодна.
Горе луковое сладко.

* * *

Так ночь зарницами бледна и молния близка, что тьма кромешная видна до каждого листка.
Несется свет из черных рам, а гром не говорит. Мгновенный вывешен экран, он фосфором горит.
Горит, но запись не ясна, и скоропись быстра. Мысль понимает, что она не молнии сестра.
Той быстроте преграды нет. И прямо, без преград в ослепший мозг заходит свет, что зрению не брат.

* * *

Заросшее травою озерцо
следит за комариной пляской.
День марлевой ложится на лицо,
а вечер влажною повязкой.
Перебеляя воздух, дождик-вязь
чуть сеется из вечного запаса.
И целый день, почти не шевелясь,