– Это небось ты на меня лютую музыку натравила?
Тиффани вздохнула.
– Музыкой никто не управляет, господин Пенни, вы сами это знаете. Музыка рождается сама собою, когда люди решают, что сыты по горло. Никто не знает, с чего она начинается. Люди просто переглядываются, встречаются глазами друг с другом, коротко кивают, а другие люди это видят. Другие люди перехватывают их взгляды, и так, очень медленно, начинает звучать музыка, и кто-нибудь хватает ложку и колотит ею по тарелке, а кто-то ещё уже стучит кувшином по столу, и башмаки притопывают об пол, всё громче и громче. Это звук гнева, этот звук дает понять: людское терпение иссякло. Вы хотите встретиться с музыкой лицом к лицу?
– Думаешь, ты тут самая умная, да? – прорычал Пенни. – С этой своей метлой и чёрной магией, раскомандовалась тут обнаковенными людями…
Тиффани испытала невольное восхищение. Вот перед нею человек, у которого в целом мире не найдётся ни единого друга, он весь обляпан собственной блевотиной, и – Тиффани принюхалась: да, точно, низ ночной рубашки пропитан мочой – и однако у него ещё хватает глупости огрызаться.
– Не то чтобы самая умная, господин Пенни, просто поумнее вас. А это не так сложно.
– Да ну? Смотри, не ровен час доумничаешься. Соплюха мелкая, а туда же, в чужие дела нос суёт… Что ты станешь делать, когда музыка придёт за тобой, а?
– Бегите, господин Пенни. Убирайтесь отсюда. Это ваш последний шанс, – убеждала Тиффани. И, скорее всего, не ошибалась: в гвалте уже можно было расслышать отдельные голоса.
– Не позволит ли ваше величество человеку хотя бы башмаки надеть? – язвительно осведомился Пенни. Наклонился за ними – башмаки стояли под дверью. Однако прочесть господина Пенни не составляло труда – как малюсенькую книжицу с захватанными страницами, где вместо закладки – кусок сала.
Он выпрямился, размахивая кулаками.
Тиффани шагнула назад, перехватила его запястье – и выпустила боль. Дала ей стечь вниз по руке, оставляя после себя лёгкое покалывание, в сложенную чашечкой ладонь, а из ладони выплеснула в господина Пенни всю боль его дочери за одну секунду. Его швырнуло через кухню и, должно быть, выжгло в нём всё, кроме животного страха. Он врезался в шаткую заднюю дверь, как бык, проломил её и исчез в темноте.
А Тиффани, пошатываясь, побрела обратно в сарай, где горела лампа. Матушка Ветровоск уверяла, что, неся чужую боль, ты её не чувствуешь, но это была ложь. Ложь во спасение. Боль, которую несёшь, очень даже чувствуешь, и поскольку на самом-то деле это не твоя боль, терпеть её как-то можно – но, расставшись с ней, ты потрясена и обессилена.
Когда с лязгом и гомоном нагрянула толпа, Тиффани тихонько сидела в сарае рядом со спящей девушкой. Шум гремел повсюду вокруг дома, но внутрь не врывался: таково одно из неписаных правил. Трудно поверить, что безвластие лютой музыки подчиняется каким-то правилам, но они есть; лютая музыка может продолжаться три ночи или ограничиться одной, и никто не выходит из дома, пока в воздухе грохочет музыка, и никто не прокрадывается домой и не возвращается под крышу, разве что молить о прощении, понимании или десяти минутах на сборы и бегство. Лютую музыку не подготавливают заранее. Она словно бы приходит на ум всем и каждому одновременно. Она начинает звучать, когда деревня решает, что кто-то слишком сильно избил жену или слишком жестоко – собаку, или если женатый мужчина и замужняя женщина позабыли, что состоят в браке не друг с другом. Были и иные, ещё более мрачные преступления против музыки, но о них в открытую не говорили. Иногда людям удавалось, исправившись, заставить музыку умолкнуть; но чаще они собирали пожитки и съезжали ещё до наступления третьей ночи.