Поручик, служивший в том самом 467-м Кинбурнском полку, дополнил газетный очерк своим рассказом:
– Под Калушем Василию Лавровичу осколок раздробил скулу, лицо было залито кровью, он передал командование своему заместителю, но из полка не ушел. Сами понимаете, на солдат и офицеров это подействовало ободряюще – с нами командир! А с ним и черт не страшен.
Вот уж точно: кому суждено быть повешенному, не утонет. Симоновскому суждена была смерть не от пули или осколка, может быть, предчувствуя это, он смело шагал под свинцовые ливни. Его растерзала толпа махновцев в родном городе Орлике, что на Южном Буге. Растерзала только за то, что Симоновский был полковником царской армии. Ему исполнилось всего 48 лет.
А пока, глядя на его молодцеватую фигуру, мы готовы были идти за ним в огонь и в воду… Ладно в воду, в лед пошли, ледяной покрывшись коркой.
После проливного дождя, промочившего нас до нательных рубах, вдруг ударили 20-градусные морозы. Шинели враз обледенели, задубели, захрустели… Башлыки, фуражки, шапки, папахи – все промерзло насквозь. Ничего не грело, только вытягивало из тела последнее тепло. Еще и ветер поднялся, нагоняя стужу. Ох, все ли дойдут до большого привала? Вся надежда была на станицу Ольгинскую, через которую пролегала наша дорога, бывший Задонский почтовый тракт. И всего двадцать верст до спасения, но попробуй, прошагай их на морозном ветру в мокрой одежде.
Я поднял воротник шинели и подтянул его револьверным шнуром, винтовка была по-казачьи заброшена на правое плечо, поэтому мог руки греть в карманах. Но фуражка моя, покрытая инеем, тепла на продувном ветру не держала. Оставалось утешаться суворовским правилом – «голову держи в холоде, ноги в тепле». Но ни голова, ни ноги тепла не чуяли. Вдруг кто-то сорвал с меня фуражку – и в тот же миг голова погрузилась во что-то мягкое и блаженно теплое – папаха! Паша снял с себя свою косматую терскую папаху и надел на меня, а фуражку надел на себя.
– Махнемся не глядя! – усмехнулся он. – У меня башлык есть.
И он, нахлобучив на себя мою промерзшую «фураньку», закутал голову башлыком, купленным по случаю, как и папаху, на барахолке в Темернике. Как я ему был благодарен за эту дружескую заботу!
Я шел и думал: нас изгоняли с нашей земли, более того, заведомо решили лишить нас жизни. За что? За то, что мы не поклоняемся их бородатым идолам? За то, что не ведемся на их призывы уничтожать храмы, сбрасывать колокола, плевать на алтари? За то, что носили погоны своей страны? За то, что проливали кровь не за мировой пролетариат, а за Россию? И вот за это они нам вынесли смертные приговоры? И вот за это они гонят нас со своей земли?
Мысли эти рождали обиду, горевшую гневом, заставляли крепче сжимать в руках оружие и тверже шагать в строю.
На всех бескрайних просторах России оставалось единственное место, где развевался трехцветный национальный флаг, – степь, по которой шли добровольцы, первопоходники. На одном из коротких привалов к нам подошел генерал Деникин, обнял Симоновского, обратился к нам, замерзшим, но все еще бодрым:
– Пока есть жизнь, пока есть силы, не всё потеряно… Стратегия у нас простая – пройти через спящие станицы, а там услышат наш голос, зовущий к борьбе, да и проснутся. Вот увидите, за нами еще пойдут…
В Ростове остались снаряды, патроны, обмундирование, медицинские склады и медицинский персонал – всё то, в чём так остро нуждалась наша малочисленная армия, охранявшая подступы к городу. О, если бы нас поддержали донцы или хотя бы то «кофейное воинство», что скрылось теперь в подполье!