– Положили восемьдесят тысяч человек и не продвинулись ни на шаг. Ради чего?

Чтобы прервать мрачный ход отцовских мыслей, я сообщил ему новость, от которой он сразу повеселел:

– Беру в жены Татьяну… Если благословишь.

– Татьяну Ухналеву? А что, хороша невеста! Любо! И семья благородная. Вот порадовал так порадовал! Как же не благословить?! От всей души благословляю!

Он снял иконку Донской Божией Матери и сделал ею над моей головой крестное знамение.

– Эх, мамани нашей нет! То-то бы возрадовалась! Она эту Таньку с коротких косичек знавала. Доброе дело удумал! Совет вам да любовь! А она-то согласна? – спохватился отец.

– Мы с ней в Питере объяснились. Согласна. Войну прикончим и сразу свадьбу сыграем.

– Войну… – помрачнел отец. – Как бы она нас не прикончила, стерва, клятая… Уж больно погано все выходит.

И он снова взялся за разбор операции.


На заре вернулись из Новогрудка квартирьеры. Полк свернул палатки и перешел в местечко. Казаки стали на постой по дворам обывателей. Отца и всех его штабных определили в добротный кирпичный дом с чугунным балкончиком. Хозяева-евреи почтительно накрыли нехитрый стол: картошка в лупеже, селедка с луком и свеклой… Офицеры достали манерки, обшитые шинельным сукном, забулькали в стаканы.

– Хорошо вам с турками воевать, – рассуждал пожилой есаул, поддевая на вилку, как на пику, оставшуюся селедочную голову. – Турок враг давний, привычный, от шашки бежит, от пики хоронится. А немец-то больше за машину прячется да машиной отбивается. Шашкой против машины много не помашешь. Вот и воюем аки драгуны. Кони в схроне, казаки в окопах. Дух казачий теряем.

– Дух дело наживное, подъемное, – возражал ему отец, подкручивая фитиль керосиновой лампы. – А вот головы казачьи летят почем зря. Уж сколько казаков в эту землю уложены, а до Берлина, как до Луны.

– Сто двадцать три нижних чина и пять офицеров, – наизусть уточнил сотник-адъютант. – В других полках еще хуже.

– Вот ты мне сотню с полусотней построй да верни ее на Дон. То-то бы ребятки там пригодились, – вздохнул есаул, наполняя граненую чарку.

– Хватит, братцы, журиться, – предложил отец. – Давайте песню сыграем.

– Любо!

Сотник-адъютант откинулся на спинку венского стула и завел красивым фальцетом:

Когда мы были на войне…


Под эту песню я написал длинное и нежное письмо Татьяне.

* * *

Настал день моего отъезда в полк.

Отец снял с груди свой амулет – ладанку с «перелет-травой» – и повесил мне на шею.

– Моя мать, бабушка твоя, проводила меня на японскую войну с этой ладанкой. В ней наша хоперская «перелет-трава». Слышал про такую?

– Нет.

– Так послушай… С «перелет-травой» тебя ни одна пуля не клюнет – перелетит. У меня под Мукденом дважды перелетала: один раз папаху сбила, а в лоб не попала, другой раз – по ребрам чиркнула, а в грудь не вошла. Так-то! Носи! Она и тебя сбережет, как меня.


С этой ладанкой да с отцовым объятием я и отправился на свой – Турецкий фронт, в свой полк… Знать бы, что вижу отца в последний раз…

На прощанье он подарил мне трофейный немецкий бинокль, в который я смотрел на германские позиции, и трехцветный сигнальный фонарик. Бинокль был весьма необходим в горах.

Отец торопливо перекрестил напоследок и долго смотрел вослед уносящему меня грузовому мотору. Сердце тоскливо ёкнуло – увидимся ли еще раз? Эх, батя, нам бы с тобой поменяться фронтами!


6 ноября 1916 года я вернулся в свой полк, который стоял в горах Хаккияри, разбросанный по ассирийским селениям. Корявые горные леса стояли в золотом убранстве. По питерским меркам было еще довольно жарко – за 20 градусов Цельсия. Но местные женщины, собирая кизил, уже кутались в платки.