Энлиль знал, конечно, о неписанной традиции Энки брать себе «в приёмные дети» детёнышей крупных местных хищников – леану. Знал и то, что говорить об этом не полагается – можно ранить нежнейшую душу Энки. Общеизвестно, что куратор очень переживал потерю того самого первого своего приёмыша, а теперь страдает из-за того, что жизни созданий Эриду так коротки.

В пустыне, за перешейком, а если кратким путём – то можно добраться водой – в самом жарком и горьком месте устроено кладбище для царских леану. Барражируя в катерке или поднимаясь в дежурном шатуне на орбиту, Энлиль видел этот осколок сердечных мук брата. Среди ярко-жёлтых больших камней в стёсанную до плоскости скалу вбиты каменные маленькие кресты, солнечные символы – каждый в колесе. На каждом выбито имя и две даты. Под крестами в скале саркофаги.

Как-то Нин обмолвилась – на вопрос Энлиля – что тот, Первый, похоронен не здесь, дальше в пустыне.

– Вот как. – Сказал Энлиль, не зная, что ещё сказать.

– Только ты, пожалуйста, об этом с ним не говори. Он очень болезненно к этой теме относится.

Энлиль выслушал предостережение, посмотрел на встревоженное личико Нин и вспылил – в кои-то веки.

– Да, ну. Вот сейчас пойду и спрошу – чего у него болит. Просто болит? Не чешется?

– Энлиль!

– Ах, сестра, да у него и сердце не дрогнет, если кто-то из нас отбросит коньки.

– Не надо так.

– Что касается этих бедолаг, то здесь, милая девочка, и ты мне на дороге не попадайся. Ты прекрасно знаешь, как я отношусь к вашим развлечениям в лабораториях.

Она помрачнела и закусила удила:

– Когда мне будет интересно, как ты относишься, я тебя спрошу.

– Это к добру не приведёт, Нин. Надо с уважением относиться к жизни – следовательно, и к смерти тоже. Вы не уважаете разум Эриду. У этих ваших хищников своя жизнь, свой разум, свой опыт. Оставьте их в покое во веки веков.

И тогда она его удивила.

– Любовь не спрашивает разрешения. – Спокойно и с достоинством сказала она. – Энки любит… Он нашёл того, Первого, ночью у реки, ещё слепого.

Энлиль усмехнулся, решив обдумать выражение лица Нин на досуге в полёте.

– Не заговаривай мне зубы, родная. – Ответил он серьёзно. – Скажи, ты держишь леану в клетках и скармливаешь им всякую ересь из любви?

Она не отвернулась.

– Не твоё дело, командор.

– Не лезьте на кухню, мужчина. …Нин. Нин. …Ты что-то делаешь там? Что-то запрещённое нашими старыми добрыми законами? Не почитать ли тебе конституцию на ночь?

Она молвила:

– Пистолет забыл вытащить.

– Так и знал. Значит, ты это делаешь.

– Пошёл ты.

Она отвернулась.

– А что ж сама уходишь? – Окликнул Энлиль. – Конституцию я Энки под подушку положу.


Мучения его бывали так сильны, что Нин сама измучивалась. Энки не ел, не спал, не мылся дней десять. Единственное, что он делал – это утолял жажду. Не водой. Ради справедливости – не так часто.

Нин тоже тяжко переживала.

Она, конечно, смутно понимала, что её мучения – хуже. Она отдавала себе отчёт в том, что у Энки особая система чувствовать – он страдал и радовался очень мощно, с размахом, непритворно – и всё же была в этом – нет, не игра. Ни в коем случае. Просто у него актёрская физиология.

Обычные аннунаки, такие как она, если придавлены чем-то, отчаяние проникает в самое сердце – на то оно и сердце. Энки, который так часто колотил себя слева по груди, ничего такого не испытывал. Он был устроен иначе.

Но когда приходило время испытаний и она видела его удручённую вытянутую физиономию с погасшими глазами, она забывала об этом. Грех даже думать так, корила себя Нин.

Она сама горестно изводилась, но её муки были деятельны: она с утроенной силой работала над усилением безопасного средства. Удлинить жизнь! Укрепить родословную память, найти то место в цепи, которое можно было бы рассоединить, чтобы вковать звено долголетия.