– У «кухаркиного сына» имя Модест?
– Это вы правильно подметили. Мать у него работала лаборанткой, а отец был довольно известным конферансье. Но все дело в том, что его расстреляли. И знаете за что?
Аникеев кивнул: говорите уж.
– В ноябре 1941 года, обратите внимание, в ноябре, за «антигерманскую пропаганду». Что-то он не то сказал на одном концерте, еще в мае, про объем талии Геринга, донесли, и вперед! У нас ведь тогда была любовь с Германией. Самое интересное, что посадили Анатолия Эрастовича в начале июня, еще до начала войны, а приговор привели в исполнение лишь через пять месяцев. Гитлер уже Москву штурмовал. Правда смешно?
В этот момент я чувствовал себя Марком Захаровым и Юрием Любимовым в одном лице. Какую фигу я свернул у себя в кармане в адрес наших бессмертных органов. И сказал что хотел, и не придерешься.
– Очень смешно, – вздохнул Аникеев и потеребил бородавку у себя на щеке. – Я вам таких историй могу рассказать еще сто, да еще и посмешнее.
Поджав губы, я покивал.
– Н-да. А что касается карьеры Модеста Анатольевича, то, поверьте, всего, чего он добился, он добился по праву. Он, без всякого сомнения, большой настоящий ученый.
– Значит, у него могли быть враги?
– Конечно. Хотя что значит «враги» в нашем научном мире?
– Что значит «враги» в вашем научном мире?
– Столкновение научных теорий вызывает всего лишь бумажные молнии, а они не убивают. Я с ходу могу назвать пятьдесят человек из академической среды, которые, мягко говоря, не удовлетворены деятельностью Модеста Анатольевича. Они распускают о нем самые уморительные, фантастические сплетни. Они, может быть, даже обрадуются его смерти, но чтобы взять и убить… или там подослать убийцу… бред!
– Все же назовите основных научных оппонентов академика Петухова.
Я, иронически улыбаясь, прижал руки к груди.
– Поверьте, это не тот мир, где…
Но он смотрел на меня с такой спокойной требовательностью, что я назвал, назвал несколько фамилий. Пусть, в самом деле, наши доблестные контрразведчики поближе присмотрятся к деятельности, например, профессора Шикунова или, скажем, доцента Мануэльянца. Нечего было безграмотно злорадствовать на газетных полосах и ревниво рычать на академических сборищах. И публициста-скотину Кириллушку Корнеева, вряд ли есть в целом свете подлец подлее.
Аникеев все записал. Вид у него был усталый и какой-то неазартный. Дело это, мне кажется, рисовалось ему смутным и громоздким, без проблесков хоть какой-нибудь осмысленной версии. И взято уже небось на контроль раздраженным, невыспавшимся начальством. Академика, собиравшегося на встречу с самим президентом, зарезали, а почему? зачем? для чего? даже приблизительно представить себе невозможно. Барсукова и Фила, конечно, уже ищут, но, когда отыщут, к какому мотиву придираться? То, что американец и Барсуков удалились по-английски, нехорошо, но само по себе не преступно.
Подчиненные Аникеева стучат каблуками по дачным паркетам, бродят по мокрой траве, заглядывают под хвост кустам, в их поведении не чувствуется ожидания близкой удачи.
Сейчас я, кажется, брошу следственной бригаде спасательный круг.
– Знаете, что я хотел вам еще рассказать?
Следователь в который уж раз потрогал бородавку.
Я его уже немного изучил. Он так делает, когда успокаивает себя. Меня он, конечно же, считает болтливым ничтожеством и не ждет ничего, кроме бородатых околонаучных басен. Впрочем, очень даже хорошо, что так. Если человек считает кого-то глупее себя, он перестает относиться к нему с подозрением.
Изображая неожиданное просветление памяти, я подробно и даже красочно описал Аникееву вечерний разговор Барсукова с Модестом Анатольевичем. Надо ли говорить, что следователь оживился? А когда я дошел до слова «рукопись», он чуть заметно улыбнулся.