– Ты сам всех заболтал! – грубо вмешалась Ангелика.

Гитлер улыбнулся.

– Кого она защищает, как ты думаешь, дорогая? Рема? Отто Штрассера? Сейчас так и взовьется на дыбы, как кобыла неподкованная!

– Что же ты ему в глаза не скажешь: «Ты, Рудольф, идеалист»? – прищурилась Ангелика.

Гитлер подбоченился и тоже прищурился.

– Вот что я тебе скажу, мартышка, раз уж ты такой заботливый друг: когда Рудольф переутомляется, у него возникают причуды, но если он лезет в самолет – это уже истерика.

– Ты же его и довел! – Она тоже встала руки в боки.

Слова, жесты – все готово для бурной сцены, быть свидетелем которой Эльза не желала.

– Гели, ты не поможешь мне? Вы ведь уезжаете сегодня? – обратилась она к Адольфу, который уже начал тяжело дышать. – Идем, Гели, идем!

«Да расцепитесь вы!» – хотелось ей крикнуть. Она с трудом увела за собой Ангелику, которая пыхтела и упиралась, а Адольф – тоже хорош! – вместо того чтоб спускаться, стоял и насмешливо смотрел им вслед.

Через полчаса в столовой пили крепкий кофе и завтракали. Явственно слышались два голоса – Гитлера и Рема, упражнявшегося в злословии по поводу младшего Штрассера[2], с которого и начался разброд.

«С чего бы это?» – вяло гадал, наблюдая за ним, Йозеф Геббельс, партийный пропагандист и агитатор, четыре года назад сбежавший от Штрассеров и теперь позволяющий себе анализировать их поведение. Впрочем, Йозефу сейчас так хотелось спать и так мучительно резал болевшую голову гортанный голос вождя, что он с радостью ушел бы куда-нибудь в сад, лег там на клумбу, и пусть его поливает холодным дождем. Все они – фюрер, Гесс, Пуци, Розенберг и он сам – последние двое суток вообще не ложились, хотя предвыборную программу можно было давно закончить и поставить точку, если бы не два таких «великих стилиста», как Гесс и Розенберг. Оба любую мысль ведут от римского права и, сколачивая табурет, разводят такое рококо, что потом часами сиди и тюкай топориком их виньетки, чтобы вышло хоть что-то удобоваримое для толпы. Сегодня на рассвете взбунтовался даже Пуци. Он сказал Гессу, что если тому так не нравится слово «инстинкт», то пусть будет хоть «сосиска с хреном», потому что пора кончать и ни у кого нет больше сил. На что Рудольф пожелал другу «кончать» со своими любовницами. Пуци хлопнул дверью. Зато теперь сидит бодрый – проспал часов пять.

Крепкий кофе подействовал. Фюрер велел всем отправляться к машинам, а сам поднялся наверх, чтоб написать записку и дать последние указания Борману. Когда он спускался, на лестницу вышла Эльза. Он пожал ей руку и что-то пошептал, но глаза жадно обшаривали глубину дома за ее спиной.

Садясь в машину, он обернулся на окна. В одном, полуоткрытом, стояла Ангелика, подняв ладошку. Она даже не помахала рукой, просто подняла ее, но он испытал такой прилив бодрости и силы, что горе любому, кто сейчас рискнул бы встать у него на пути.

Машины выезжали на дорогу к Оберау, когда дождь внезапно кончился. Порывом ветра рассеяло большое облако над горой, и вновь поверилось, что будет еще и тепло, и солнечно.


Домик в любимом Адольфом местечке под Оберзальцбергом был небольшой, но хорошо устроенный. Он казался просторным из-за продуманного удобства помещений и той рациональности, которую вокруг фюрера насаждал – вместе с собою! – неутомимый Мартин Борман. Пожалуй, только мягкая и внимательная Эльза Гесс старалась изредка ободрить этого «муравья», трудившегося на девственной ниве неустроенного и хаотичного партийного быта. Все прочие бесцеремонно им пользовались и на него же плевали. Уезжая, Гитлер приказал ему остаться и снова взвалить на себя груз рутины, даже не вспомнив при этом, что Мартин пять последних дней не видел собственной постели и три месяца – своей молодой жены Герды с их первенцем Адольфом-Мартином, который начал бегать и скоро должен был задать матери сакраментальный вопрос: а где мой папа?