Господи! Выведи меня на путь истинный и желанный.

Вчера. О, какая я вчера была безрассудная: говорила о своей тоске, о своем стенании сердца… Зачем? И кому? И даже чувствовала слезы у себя в голосе, чуть не разрыдалась. Мне было так тоскливо и как-то немного сладко-тоскливо. Хотелось рыдать стихами…

И вдруг он заметил? Он ведь совсем другой. Для него жизнь – это кипучее море деятельности, а не бесцельное созерцание. Для него я со своей тоской смешна. Он постарался бы стряхнуть эту тоску и бросился в какое-нибудь дело. А я как-то бессильна перед ней, вероятно перед всем бессильна…

Эхенбаум иногда напоминает бога Аполлона своей мужской, немного суровой прелестью, соединенной с некоторой романтикой, а иногда мальчишку-школьника, нахального, самоуверенного, переворачивающего все на свою школьную изнанку. У него очень хорошая нижняя часть лица, прекрасный изгиб рта, красивая, освещающая улыбка, но глаза, лоб, волосы еще не развились. Глаза под влиянием некоторых дурных чувств, жадности и любви к наживе делаются узкими, серыми и нехорошими, скулы выдаются, лоб морщится, волосы не слушаются гребенки. Мне почему-то кажется, что у людей с дурной нижней частью лица и хорошей верхней, прирожденные дурные наклонности, но они стараются исправить их и бороться с ними, а у людей, имеющих нижнюю часть лица красивую, и верхнюю некрасивую – природные свойства чужды злых помыслов и только потом в жизни сознательно или бессознательно они приобретают их.


18 мая 1919 г. Утро.

Я так занята целый день, что мне некогда даже разогреть себе каши. Вчера я, например, делала это таким способом: взяла горячего кипятку и налила в чашку с кашей. Но каша от этого делалась только жиже, но не теплее.


Мамочка, моя милая дорогая мамочка. Господи, сохрани ее, мою родную. Мама, я буду целовать подол твоего платья, только приезжай, только дай долго-долго смотреть на тебя, моя родная мамочка. И Витя… И Володя…

Господи, неужели нет просвета? Неужели все время будет так? Ты же знаешь, Господи, я – не смогу жить так. Я покончу собой. Ты же знаешь, Господи, ты понимаешь, что это не грех. Что жить отвратительно, пошло, гадко, жить хуже животного грешнее, чем лишить себя жизни…

Господи, не наказывай меня за эти мысли. Ты знаешь, они идут от чистого сердца, и ведь не может же быть иначе. Ты сам знаешь. Не может в гадкой зловонной яме вырасти роза! Не может и человек, живущий гадко петь радость жизни. А жить можно лишь тогда, когда жизнь – радость. Страдание – тоже радость. Но если жизнь – пошлость и абсолютное отсутствие чего-либо содержательного, имеющего смысл – лучше умереть.


15 июля 1919 г.

Мои грезы: Я сижу и жду его. Он приходит, молча опускается у моих колен и без конца целует мои руки. Без конца… И так хорошо чувствовать мои маленькие руки в его больших, мужественных лапах (но все это выговаривается совсем не так красиво, как думается). Потом он берет меня и несет к столу, уставленному белыми цветами, и тонкими кушаньями в хрустальной посуде. Я откидываю его спутавшиеся белокурые волосы, целую его большой лоб и нежно, нежно смотрю в его глаза. Я не могу отвести взора, заглядываю в самую глубину его серо-голубых глаз. И так и остаюсь в кресле, не умея оторвать глаз от него, готовая целую вечность созерцать дорогие черты…

Или: Целый день я работаю, тружусь. Работа интересная, хорошая, живая, требующая неустанного умственного напряжения и твердой энергии. Серьезная целый день, деловая (например, если бы я заведовала Народным домом. Господи, сколько тут всякой хорошей работы!), я, наконец, прихожу к себе домой. И сразу становлюсь маленькой девочкой, какая я есть на самом деле. Смеюсь, болтаю, капризничаю, шалю, бегаю и проделываю всякие хулиганские штуки, на которые у меня иногда так много способностей. И чтобы он тоже был все время со мной.