Хочешь встретить Музу – войди туда, где времени нет. Но не забудь, что тебя там нет тоже. Потому что твоя основная жизнь расположена во времени. А там есть то, что от тебя осталось, если вынуть из тебя все, что горит в чистилище – ты истинный. «Святые состоят из нашей смерти».

Муза знает, с чем она имеет дело в человеке – с луной (ритм дыхания), солнцем (ритм сердца), а также парами – рук, ног, глаз. Первое – основные ритмы пишущего (75 и приблизительно 24). Второе – рифма человеческого тела. Стихотворение сходит с человека как двойник, но в отличие от современного человека, оно начинается не со слов, а с дыхания Музы.

Последний секрет. Каждый из нас творит Бога или его отсутствие. Каждый из нас творит музу или ее отсутствие. Каждый из нас творит стихотворение или его отсутствие. Потому что мы вошли в мир творчества, а не объектов. Отношений, процессов. Объекты рухнули. Мир, действительно, – иллюзия или текст. Муза возвращает ему реальность. Для нашего искаженного зрения она вполне может быть явлена как свирепая старуха, забрызганная кровью. Но иногда она оказывается чарующей «резвушкой» или «смуглянкой». Аленький цветочек наоборот – здесь в красавицу превращается чудовище женского пола.

Муза – всегда древняя. Выражение молодой поэт – постыдно. Это как недопеченный пирог. Поэту всегда лет больше, чем Земле. «Прежде чем был Авраам, я есмь». Поэтому он понимает речь цветка. Потому что сам его когда-то создавал.

Самые невероятные стихи – это когда муза уходит.

Ну, и так далее…

История о мартовском зайце – памяти Беллы Ахмадулиной

Смерть каждого человека умаляет и меня, говорит Донн, но это только половина правды. Смерть каждого человека и расширяет меня. Она расширяет меня на то новое измерение, которое осваивает душа, соприкоснувшись с послетелесным опытом бесконечного Бытия. И если душа эта, и по Донну, и на самом деле – родственная, непрерывная с твоей, то и твоя душа становится больше. Особенно, если в то, новое измерение уходит душа поэта.

В тот вечер я пришел в дом расположенный недалеко от метро «Аэропорт», и, когда вошел в комнату, где царил золотой полумрак от горящей в углу лампы, то прежде всего разглядел хозяйку, которую до этого видел только на сцене и на киноэкране. Ее голос впервые поразил меня, когда 17-летним юношей я попал в кинотеатр на Беговой, не помню, как он назывался, кажется, «Темп», и там во время фильма, снятого по сценарию Ю. Нагибина, на фоне военного эпизода, чуть ли не документального, услышал чтение стихов под музыку. И чтение это заворожило меня тогда раз и навсегда, оказавшись совершенно уместным и без зазора совпавшим со взрывами на экране, с шинелями, с падающими со ската оврага убитыми русскими солдатами. В голосе билась неразрешаемая трагедия, которая грозила так бы и остаться неразрешенной на все оставшиеся века, если бы не возможность выходить в гармонию строф – тягучих, витеватых, неуклюже грациозных – и от строфы к строфе трагедия снималась, чтобы снова возникнуть и снова стать завершенной строфой, преодолевающей за счет гармонии безысходность, как это делает на свой лад Библия или текст «Онегина».

Сейчас хозяйка этого небывалого голоса вела меня из прихожей в комнату, где рядом с зажженной лампой можно было разглядеть невероятно морщинистого человечка, сидящего на диване, утопая в нем по плечи, в свитере, от которого, казалось, во все стороны расходились короткие молнии энергии, как это потом стало на экране в кинофильме «Горец». Был еще кто-то третий, кого я не запомнил – запомнил лишь то, что он протянул мне полный красной жидкости фужер, а человечек в молниях, как в репьях, скомандовал – Пейте! И я выпил. Потом мы выпили еще раз все вместе, и человечек в репьях-молниях, в котором я постепенно узнавал воспетого Цветаевой Павлика, Павла Антокольского, сказал: читайте. И я, надо сказать, со смешанным чувством победителя (ведь юность – всегда победа) и новичка стал читать свои стихи. Хозяйка слушала внимательно, и я лишний раз мог оценить ее поразительную, нерусскую красоту. На строке «А медный лоб над Петроградом…» Антокольский меня прервал и задиристо спросил, почему это я пишу про Петроград, а не про современность. Я сказал, что в связи с Пушкиным. – Но при Пушкине был Петербург, – возразил Антокольский и репьи засветились и застреляли синим огнем. – Извините, – сказал я, – а вы не могли бы мне напомнить, с чего начинается первая глава «Медного Всадника»?