– Знаю я, что стихи говно. Но Карпуша… то есть, Поликарп, он ведь Муза. И когда я эту херню сочиняю и читаю, у него лицо …такое… такое… и глаза… и весь он… светится. Понимаете?


– Хочется плакать и на колени встать, и весь мир, и подвиг, и прочее и прочее… Понимаю, да, – ответил Борзый.


– Надеюсь, он хорошо вам заплатил за этот фарс.


– Будьте спокойны, барышня, – дыхнул ей в ухо Хрон, – сполна.


– Спасибо, – потряс руку Поликарпу Фадеевичу Шуба, – мы в чертоги. Переваривать пережитое наслаждение.


***


– Этот гондон правда нас не узнал, или просто тупой?


– Не гони, Аглая, бочка то вернулась.


– Мне обидно! Все равно, что матерей родных не узнать! Эвфрозина, ты чего молчишь?!


– Вернусь в чертоги, запишусь в группу анонимных нектарных амброголиков, довольна, Талия?


– Какие же вы сучки!


– Если бы! Всего лишь Грации.


***


Провожая взглядами удаляющихся в закат алкоголиков, Поликарп Фадеевич с супругой лучились счастьем и желанием подвига.


Обрывок одиннадцатый


В маленьком сонном Городе слух о картине распространился со скоростью лесного пожара.


– Говорят, это самая великая картина всех времен, – говорили одни.


– Величайшая, – уточняли другие.


– Она написала себя сама, – перешептывались третьи.


– Взглянувшие на нее поняли красоту мира, – вздыхали четвертые.


И все в нетерпении повторяли, глядя на единственную ведущую в Город дорогу.


– Ну когда же, когда?


Она появилась вдруг. Просто возникла посреди главной площади в сопровождении строгого смотрителя.


Он небрежно отбросил прикрывающую ее ветошь и сделал приглашающий жест.


Жители Города недоуменно переглядывались. И это всё? Пустой холст?


– Обман! – по рядам поползло возмущение.


Картина встрепенулась и пошла радужными пятнами. Они переливались, пульсировали и мерцали.


– Не может быть, – выдохнул кто-то в толпе. – Тот самый цветок. Я подарил его ей… На первом свидании. Сорвал с клумбы, спрятал за пазуху и нес через весь Город… Сердце так билось… Мы были самыми счастливыми…


– Брехня! – раздался вскрик. – Какой цветок?! Это дом моих родителей, еще до развода. Вон и садик, и яблоня, я с нее упал и ногу сломал. Хотел сорвать самое красивое яблоко для мамы. Она тогда так испугалась, все повторяла, что любит меня просто так, без подвигов. Счастливое было время…


– Нет! – перебивая друг друга, зазвучали голоса, – не дом, не цветок! Океан в тот год! Шкатулка с той самой мелодией! Те самые ботинки, в которых можно легкой обойти целый свет! Та самая улыбка, за которую готов был отдать жизнь!


Тот самый… То самое… Та самая…


– По одному, пожалуйста, – скрипнул смотритель. – В очередь.


Жители послушно выстроились друг за другом. Протянулись через Город пестрой лентой. Пульсирующей, волнующейся и шепчущей: «Чувствую. Чувствую».


Первыми сдались старики. Слишком много сожалений. Последними – грудные младенцы. По той же причине.


Картина вбирала их в себя нежно, настойчиво и жадно, пока не остались лишь оболочки. Лишенные боли, сожалений и надежд.


– Ещё! – приказала картина.


– Разумеется, – сухо кивнул строгий смотритель, разворачивая карту.


На их пути еще полно маленьких сонных Городов.


Красота мира требует жертв.


Обрывок двенадцатый


– Нужно совершить что-нибудь символическое. Ритуал отказа от пагубной привычки, – втолковывал страдающему похмельем коллеге Борис Петрович, клерк одной из многих мелких невнятного назначения контор, разбросанных тут и там по Вселенной.


– Типа подняться на крышу небоскрёба и скинуть оттуда граненый стакан? – кисло кривил бледные сухие губы коллега.


Ему хотелось каплю сочувствия и кружку холодного пива, но приходилось довольствоваться обществом Бориса Петровича, любителя компьютерных игр и дурацких советов.