не только письма брата, но и свои собственные.) Иными словами, в поздние годы жизни женщина, не снявшая маски перед человеком, которого стремилась очаровать, решила не снимать маски перед всем миром. Этого не случилось даже после того, как она сделала все возможное, чтобы помочь Набокову стать всемирным писателем, чего, по ее мнению, он безусловно заслуживал.

Еще более странным, чем уничтожение Верой Евсеевной своих писем, представляется тот факт, что их и так было очень мало. После первого знакомства и последовавшего за ним стихотворения Сирина, посвященного девушке в маске, она написала ему несколько писем на юг Франции, дождавшись в ответ всего лишь одного послания. Но затем их переписка стала по большей части односторонней в противоположном направлении: в ответ на каждые пять писем Набокова Вера зачастую писала не более одного письма. Он был истовым, неутомимым корреспондентом, и хотя порой ее молчание вызывало у него досаду, очень терпимо относился к тому, что многие на его месте сочли бы недостатком внимания со стороны любимого человека. Этот дисбаланс сохранялся и во время их длительных разлук, от Праги в 1924 году («„Ты безглагольна, как все, что прекрасно…“ Я уже свыкся с мыслью, что не получу от тебя больше ни одного письма, нехорошая ты моя любовь»[37]; «Ты не находишь ли, что наша переписка несколько… односторонняя? Я так обижен на тебя, что вот начинаю письмо без обращенья»[38]) и ее пребывания в санатории в 1926 году («Тюфка, по-моему, ты пишешь ко мне слишком часто! Целых два письмеца за это время. Не много ли? Я небось пишу ежедневно»[39]; «Будет завтра мне письмыш? Сидит ли он сейчас в почтовом вагоне, в тепле, между письмом от госпожи Мюллер к своей кухарке и письмом господина Шварц к своему должнику?»[40]) до Праги в 1930 году («Мне грустно, что ты так мало пишешь, мое бесконечное счастие»[41]) и Таормины в 1970-м («Неужели не получу от тебя весточки?»[42]).

Невзирая на свои частые сетования, Владимир Владимирович бурно радовался тем письмам, которые все-таки получал: «Зато получил сегодня – наконец – твое чудное (звездное!) письмо»[43]; «Душенька моя, любовь, любовь, любовь моя, – знаешь ли что, – все счастие мира, роскошь, власть и приключенья, все обещанья религий, все обаянье природы и даже человеческая слава не стоят двух писем твоих»[44]; «Любовь моя, я все гуляю по твоему письму, исписанному со всех сторон, хожу, как муха, по нем головой вниз, любовь моя!»[45]

У тех, кому известно, сколько Вера Евсеевна сделала для мужа как его секретарь, агент, архивариус, шофер, редактор, ассистент по научной и преподавательской работе, машинистка на четырех языках, часто возникает ощущение, что она в каком-то смысле была у него в услужении. Это не так: она посвятила себя служению Набокову, однако на своих условиях. Она вела себя смело и решительно с того самого момента, когда, едва достигнув двадцати одного года, подошла к Сирину, скрыв лицо маской, а после его отклика на ее приглашение написала несколько писем, прежде чем получила от него в ответ хоть единое слово. В Европе и в Америке она ходила с пистолетом в сумочке и очень гордилась тем, что сын Дмитрий, титулованный профессиональный гонщик, владелец нескольких «феррари» и скоростных катеров, говорил: она водит, как мужчина.

В Вере Евсеевне был определенный напор, внутренняя твердость – но была и хрупкость, особенно в молодости. Она с первого слова давала понять, что у нее свои правила. В первом письме к ней, с фермы на юге Франции, Набоков пишет: «И хороши, как светлые ночи, все твои письма – даже то, в котором ты так решительно подчеркнула несколько слов»