– Скоро оно все будет твоим. Но сейчас мне нужно с тобой… попрощаться.

Я сам не осознал, как вместо «поговорить» выбрал это слово, – и раскаялся, стоило увидеть на лице брата желчную, кривую улыбку.

– А. То есть ты освобождаешь меня от необходимости провожать тебя с ранья и махать платком? Благодарю.

Я действительно собирался уезжать на рассвете, привычным транспортом. В этот раз мною руководила не только экономия: никто лучше почтовых кучеров не умел петлять по дорогам, избегая встреч с солдатами и риска попасть под обстрел. Мирный берег Рейна стал непредсказуемым. Там и тут разбивались лагеря, там и тут шныряли лазутчики. До грабежей не доходило, но кого угодно могли остановить, начать задавать скользкие вопросы о политических взглядах и провоцировать. Покидать Бонн нужно было осторожно.

– Разумеется, я без тебя обойдусь, высыпайся. – Я надеялся его умаслить, но он процедил сквозь зубы:

– Обойдешься. Ну конечно. Смертные и не провожают богов на Олимп…

– Каспар, – быстро, но еще спокойно оборвал я. Меня злило, что он цепляется к словам; злила кривая улыбка и дрожащие ямочки на поросших рыжим пухом щеках. Но я дал себе обещание все стерпеть. – В таком случае бог пришел к своему брату, который может считать себя кем угодно… – я помедлил, дождавшись, пока он поднимет взгляд, – с просьбой. И она для меня очень важна.

По крайней мере, я удивил его: ненастные глаза блеснули любопытством. Каспар даже хотел привстать, но тут же, наоборот, плотнее уселся на банкетку. Он жевал губы, будто размышляя, уронить достоинство до прямого вопроса или просто подождать, и я избавил его от выбора, сказав:

– Я оставляю нескольких учеников и учениц. Все это дети чиновников, которые не могут покинуть город. Друзья Брейнингов и графа Вальдштейна, их кузины и племянники, с некоторыми я успел только договориться…

– И бросаешь, – припечатал Каспар. Впрочем, он был прав.

– Бросаю. Чего совершенно не хочу. Поэтому… – я помедлил и перешел наконец к главному, – я сказал им, что, возможно, ты согласишься меня заменить.

Повисла тишина: я решил взять паузу на случай, если меня сразу осадят, а Каспар то ли не верил услышанному, то ли потерял дар речи. Он смотрел на меня снизу вверх, и сколько ни тянулись секунды, я не мог прочитать его взгляд. Там был не совсем гнев, не совсем отвращение – скорее, досадливое недоумение. Брат перестал жевать губы, приоткрыл рот, отчего вид его стал вдруг беззащитным, юным. Ему едва исполнилось восемнадцать… порой я забывал об этом. С опозданием я понял: он смутился. И, вероятно, испугался.

– Ты хороший педагог, – тихо продолжил я, не слишком, впрочем, понимая, чем подкрепить слова: учеников у Каспара не было. – Я имею в виду твое виденье музыки, понимание. Я помню… – не хотелось ковырять нарывы, портившие нам отношения годами, но в них таился весомый аргумент, – в партитурах, которые ты… брал… были твои исправления. Мне показывали издатели… – поразительно, говорили мы о его воровстве, а глаза отводил я, – неважно. Это были меткие исправления. Некоторые я принял к сведению.

Каспар молчал. Рот он закрыл, собрался, а мрак в глазах словно сгустился. Ни тени раскаяния, ни тени гнева, только ожидание. Мне было что добавить. Я продолжил:

– Я не давал никаких обещаний за тебя. Сказал, что лишь попрошу, а ты сам напишешь ответы или нанесешь визиты. Я оставлю тебе список, ты почти всех знаешь. Они бывают в капелле, были с нами на балете у Вальдштейна… – Невольно я зачастил. – Все зависит только от тебя! Я не заставляю! Я просто…

«Мне кажется, это твое призвание, у тебя получится, и ты будешь радоваться, видя их результаты». Но скажи я такое – брат бы расхохотался или даже ударил меня, поинтересовавшись, с чего я возомнил себя знатоком его души. И я закончил иначе: