Я посвящал им пустые мотивчики и получал записки с нежнейшими глупостями. Мне дарили поцелуи и иное благосклонное внимание. Я должен был быть счастлив… и я был, но ни капли не скорбел, когда мои озорные подруги исчезали, – так чего счастье стоило? А когда одной из них, славной умнице Лорхен[13], с которой мы сошлись особенно близко, я рассказал легенду о карпах и драконах, она только сморщила носик и сказала отцовскую фразу:

– Что за безделица… не пора ли тебе стать серьезнее? – Я смиренно вздохнул, а она продолжила ворчать: – Франц вот хочет стать доктором!

Я уже видел, как она неравнодушна к моему старине Вегелеру, как манит ее роль избранницы врача, и не спорил. Я все острее осознавал, что не смогу вечно жить ожиданием большего, откладывать стремления на потом или бросать на алтарь семьи. Жаль, мало кто понимал меня: подруги превращались в чьих-то скучных жен, приятели один за другим оперялись и взлетали на скромные высоты, поступая в университеты и нанимаясь в конторы. Моя река неумолимо зарастала. Порой я как ужаленный мчался на берег Рейна, просто чтобы поглядеть вдаль. Брел до заросшего клевером пригорка, ложился под ивой и рассматривал облака. Они теперь почти все напоминали девушек и девочек… Жаннетта[14], обожавшая мои стишки в альбомах; Бабетта, угощавшая меня булочками в плохие дни; Лорхен, с которой было одно удовольствие музицировать… Мама в лучшие ее дни. Дочки герра Нефе, две крохотные птички-хохотушки, чьи имена мною постоянно путались, к моему же стыду. Кто угодно… только тебя не было.

Облака уплывали, подруги уходили, а мысли оставались. Все чаще мелькала одна – крамольная, которая никогда бы не посетила меня в детстве, пока сердца наши полны верой в чудесное, как лист утренней росой. Что, если тебя и не существовало? Утопая в новых знакомствах, я силился отринуть подозрение… а потом незаметно для себя почти примирился. Твой голос находил меня только во сне, но и там становился все тише. Мне вообще стали мало сниться сны, а если снились – то снова он, трон из костей, но я не мог поднять голову и рассмотреть взирающего на меня короля.

Наконец герр Нефе завершил непростую, видимо, переписку и сообщил мне новости. День, им обещанный, близился. И вот, бросив все, я впервые поехал в Вену.

Я увидел не просто небо – солнце на нем, свое солнце. Но как же оно опалило меня…

1787

Огонь на себя

Сейчас я понимаю: знаки преследовали меня с самого начала безумного предприятия, и неспроста оно затянулось. Оглядываясь в прошлое, я едва ли отдал бы столице те дни, столько дней. Но влюбленные в свои мечты сродни обычным влюбленным: спеша к объекту страсти, напрочь теряют способность думать.

Знамением было, например, то, что первым моим знакомцем в Вене стал не Моцарт, а Сальери – тот самый. Знаменитый придворный композитор, фаворит Иосифа, первое лицо в музыкальной жизни столицы, он щедро предоставил мне кров. Он и оказался приятелем герра Нефе, ценителем его опер, а еще единомышленником, разделяющим его нежность к природе. Просторный дом его уставлен был деревцами в кадках – преимущественно цитрусовыми – и букетами. Не сравнить с крохотным, но великолепным садом, который учитель разбил близ своего боннского особнячка, и все же зрелище радовало глаз.

В первую же минуту Сальери поразил меня – даже не приветливостью и не роскошной обстановкой, а нашим внезапным сходством. Он тоже был смугл, темноволос, темноглаз и, видимо, терпеть не мог уродливых выкидышей моды: париков и пудры, кружев и золота, яркости всего и вся. Он тяготел к мрачным тканям, серебряным брошам, блеклым лентам и скромным башмакам – а еще у него были длинные, но грубые, совершенно немузыкальные пальцы. Правда, в отличие от меня, он умудрялся выглядеть благородно и элегантно, изысканнее, чем иные расфуфыренные господа.