– вы, конечно, не лишите меня права употреблять иногда это дорогое душе моей выражение, а я, чтобы оно самого меня не пугало своею смелостию, позволяю считаться в числе моих прямухинских друзей и Ник<олаю> А<лександровичу>, хотя он своею женитьбою и нанес мне жестокую обиду. Да, эта письменная беседа с вами, особенно за невозможностию личных сношений, имеет для меня слишком много поэтического очарования, чтоб я не умел дорожить и гордиться правом на нее. Жизнь моя исполнена такой прозы, так суха, холодна, бесцветна и апатична, что я – бывают минуты – кровавыми слезами вымаливаю у неба хотя капельку росы на горящий язык души моей, подобно заключенному в аде грешнику евангельской притчи. Ваше радушное внимание ко мне оказалось для меня именно этою росою небесною, – и бог свидетель, что невозможность увидеться с вами стоила мне сильной нравственной горячки. Вас не должно это ни удивлять, ни казаться вам загадкою. Зная меня хорошо, вы должны знать, что страстность составляет преобладающий элемент моей прекрасной души. Эта страстность – источник и мук и радостей моих; а так как, притом, судьба отказала мне слишком во многом, то я и не умею отдаваться вполовину тому немногому, в чем не отказала она мне. Для меня и дружба к мужчине есть страсть, и я бывал ревнив в этой страсти. Если бы у меня была сестра, которую бы я мог любить, – я любил бы ее так братски, что любил бы, как брата, и того, которого она любила бы не как брата, следовательно, больше, чем меня; но всё же в моей любви к ней была бы страстность, которая могла бы даже пугать ее, если б она не глубоко понимала мой характер. Впрочем, и сестре простительно было бы с этой стороны не верно судить обо мне, ибо я и сам недавно только сознал в себе эту сторону и в ней увидел причину многих моих глупостей, дорого стоивших мне. Нет несчастнее людей, подобных мне, пока они не найдут в религиозных убеждениях прочной точки опоры для своей жизни и прочного разумного основания для своих связей и отношений с другими людьми. Такие люди – вечные мучители самих себя и всегда в тягость особенно тем, кого они больше других любят и кто бы больше других был расположен принимать в них участие. Во мне всегда была глубокая жажда, мучительный голод умственной деятельности и есть способность к ней, но не было для нее ни пищи, ни почвы, ни сферы. Страстные души в таком положении делаются добычею собственной фантазии и силятся создать для себя действительность вне действительности. Чувство делается альфою и омегою жизни, а дева идеальная и неземная становится Дульцинеею этих Дон Кихотов, которые только и думают, которую бы осчастливить богатством своей прекрасной души и своего пустого сердца, своего праздного самолюбивого самоосклабления, добродушно не подозревая, что это богатство не стоит гроша медного. Кстати: что такое Дон Кихот? – Это благородная личность, деятельность которой растет на почве фантазии, а не действительности. Я слишком далек от того, чтобы кощунствовать, в самолюбивом тщеславии мнимой мудрости, над священною потребностию любви к женщине; но эта потребность и ее осуществления бывают пошлы, если[48] их корень не врос глубоко в почву действительности и оторвался от других сторон жизни. В нашей общественности особенно часты примеры разочарованного, охладевшего чувства, которое, перегорев само в себе, вдруг потухает без причины; этому причастны даже высокие и глубокие натуры – ссылаюсь на Пушкина. Где, в чем причина этого явления? – в общественности, в которой всё человеческое является без всякой связи с действительностию, которая дика, грязна, бессмысленна, но на стороне которой еще долго будет право силы. Обращаюсь к себе, как представителю страстных душ. Дайте такому человеку сферу свойственной его способностям деятельности – и он переродится, будет мужчиною и человеком, но эта сфера… да вы понимаете, что ее негде взять. Этой сферы и теперь для меня нет и никогда, никогда не будет ее для меня; но уже и то было великим шагом для меня, что я сознал и понял это. Сознать причину нравственной болезни – значит излечиться от нее. Теперь я знакомлюсь со многими, расположен тоже ко многим, но люблю немногих, ибо теперь я понимаю важность слова «любить» и могу любить только на глубоких нравственных основаниях. Такая любовь, к кому бы ни была она, исключая претензии и требования, не исключает страстности, по крайней мере у меня. Естественно, что в отношении к женщинам эта страстность ярче и эксцентричнее; но перетолковать ее чем-нибудь другим, более серьезным, или оскорбиться ею – значит не понять меня. Сердце человека, особенно пожираемого огненною жаждою разумной деятельности, без удовлетворения, даже без надежды на удовлетворение этой мучительной жажды, – сердце такого человека всегда более или менее подвержено произволу случайности, ибо пустота, вольная или невольная, может родить другую пустоту, – и я меньше, чем кто другой, могу ручаться в будущем за свою, изредка довольно сильную, но чаще расплывающуюся, натуру, но я за одно уже смело могу ручаться – это за то, что если бы бог снова излил на меня чашу гнева своего и, как египетскою язвою, вновь поразил меня этою тоскою без выхода, этим стремлением без цели, этим горем без причины, этим страданием, презрительным и унизительным даже в собственных глазах, – я уже не мог бы выставлять наружу гной душевных ран и нашел бы силу навсегда бежать от тех, кого мог бы оскорбить или встревожить мой позор. Я и прежде не был чужд гордости, но она была парализирована многими причинами, в особенности же романтизмом и религиозным уважением к так называемой «внутренней жизни» – этим исчадием немецкого эгоизма и филистерства.