Да, брат, все покойники либо кандидаты в покойники. Т<атьяна> А<лександровна>, Саничка Станкевич (Кульч<ицкий> говорит, что у него чахотка). Кульчицкого смерть Кронеберга сильно придавила.{383} Меня интересует и то и другое, но внутри ношу смерть и пустоту. В общем для меня есть еще надежды и страсти, и жизнь; для себя – ничего. Скучно, холодно, пусто; на какое-либо личное счастие – никакой надежды. Горе! горе! Жизнь разоблачена.
Эх, если б тебе да в Питер. Нельзя ли принадуть насчет денег «дражайшего»?{384}
Я вновь сошелся, и притом очень хорошо, с известным тебе Бартеневым.{385} Чудесный человек!
Кульчик написал к тебе глупость о покровительстве и теперь с ума сходит от раскаянья, говоря: он теперь огорчен известием о смерти А<ндрея> И<вановича>, а я с моими претензиями, и пр. Я его уверяю, что это вздор; но он сильно, бедный, беспокоится: утешь его.{386}
Краевский пока живет у Панаева, а с 1 мая переходит на квартиру в одном доме с ним: своей прежней он не может и видеть и бросил 600 р., не дожив сроку.
Всем нашим – поклон, да это уж само собою разумеется.
Известия о доставлении посылки жду, как чорт знает чего. Не глупец ли! Так мало надеяться, или – лучше сказать – так холодно, спокойно и уверенно не надеяться, и так еще суетиться и ребячиться! Так-то играет нами жизнь.
Заглянул в строки о французской революции: вижу – много дичи и фраз, но то и другое вылилось от души.
Интересно, как напишет Фр<олов> биографию Ст<анкеви>ча, которой, по моему мнению, невозможно написать.{387} Письма его соберу, разберу и пришлю. Еще раз прощай. Бога ради, скорей уведомь, получил ли ты это письмо: иначе меня замучает беспокойство.{388}
200. Н. В. Гоголю
<20 апреля 1842 г. Петербург>
Милостивый государь
Николай Васильевич!
Я очень виноват перед Вами, не уведомляя Вас давно о ходе данного мне Вами поручения. Главною причиною этого было желание – написать Вам что-нибудь положительное и верное, хотя бы даже и неприятное. Во всякое другое время Ваша рукопись прошла бы без всяких препятствий, особенно тогда, как Вы были в Питере.{389} Если бы даже и предположить, что ее не пропустили бы, – то всё же можно наверное сказать, что только в китайской Москве могли поступить с Вами, как поступил г. Снегирев,{390} и что в Петербурге этого не сделал бы даже Петрушка Корсаков, хоть он и моралист и пиэтист.{391} Но теперь дело кончено, и говорить об этом бесполезно.
Очень жалею, что «Москвитянин» взял у Вас всё и что для «Отечественных записок» нет у Вас ничего. Я уверен, что это дело судьбы, а не Вашей доброй воли или Вашего исключительного расположения в пользу «Москвитянина» и в невыгоду «Отечественных записок». Судьба же давно играет странную роль в отношении ко всему, что есть порядочного в русской литературе: она лишает ума Батюшкова, жизни Грибоед<ова>, Пушк<ина> и Лерм<онтова> – и оставляет в добром здоровье Булгарина, Греча и других подобных им негодяев в Петербурге и Москве; она украшает «Москвитянин» Вашими сочинениями – и лишает их «Отечественные записки».{392} Я не так самолюбив, чтобы «Отечественные записки» считать чем-то соответствующим таким великим явлениям в русской литературе, как Гр<ибоедов>, П<ушкин> и Лерм<онтов>; но я далек и от ложной скромности – бояться сказать, что «Отечественные записки» теперь единственный журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище честное, благородное и – смею думать – умное мнение, и что «Отечественные записки» ни в каком случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья.{393} Но потому-то, видно, им и то же счастие: не изменить же для «Отечественных записок» судьбе своей роли в отношении к русской литературе.