Мы успокаиваем их и стараемся убедить, что тут нет еще ничего опасного, что это всего-навсего таракан, которого не следует бояться. Куда там! Они продолжают вопить свое: «Как так таракан? Это не таракан, а тысяча разъяренных зверей! Это не таракан, а пропасть, гибель Советской власти» <…>

Правда, через год, когда всякому дураку становится ясно, что тараканья опасность не стоит и выеденного яйца, правые уклонисты начинают приходить в себя и, расхрабрившись, не прочь пуститься даже в хвастовство, заявляя, что они не боятся никаких тараканов, что таракан этот к тому же такой тщедушный и дохлый. Но это через год. А пока – извольте-ка маяться с этими канительщиками…

Сталин, конечно, пересказывает здесь «Тараканище» (на этот плагиат указал сам Чуковский в своей дневниковой записи от 9 марта 1956 года66). На себя он принимает роль отважного Воробья, склевавшего Таракана. Веселый абсурдизм Чуковского, рассчитанный именно на детское восприятие, преподносится здесь как громоздкая метафора весьма взрослой аудитории. В сущности, нелепое и вроде бы высмеиваемое оратором превращение «тщедушного и дохлого таракана» в «тысячу разъяренных зверей» вполне адекватно характеризует как собственные пристрастия Сталина в области политической гиперболики, так и его реальный подход к запуганным жертвам, реализовавшийся потом на московских процессах, когда он устами Вышинского потребовал всех этих жалких «козявок и тараканов» уничтожить, «как бешеных собак».

В капкан под дудку и мельница людоедов: агрегатные метафоры

Тот же эклектический принцип, следуя которому Сталин соединил Чехова с Чуковским, а «тараканью опасность» с «выеденным яйцом», распространяется на все прочие стороны жизни – например, на судорожные телодвижения персонажей:

Вместо того, чтобы сорвать маску с мошенников от оппозиции <…> они лезут в капкан, отпихиваясь от лозунга самокритики, пляшут под дудку оппозиции.

Сделать круто поворот к отступлению с тем, чтобы механически отпали от оппозиции приставшие к ней грязные хвосты.

Козыряли собственно тенью прошлого, козыряли, конечно, фальшиво.

Есть на свете, оказывается, люди <…> которые находят позволительным в эту тяжелую минуту бросить камень в железнодорожников, не понимая или не желая понять, что этим они льют воду на мельницу людоедов.

Контрастным сочетаниям подвержены у него и природные силы, облюбованные революционной метафорикой:

волны социалистической революции неудержимо растут, осаждая твердыни империализма <…> Почва под ногами империализма загорается.

Хочется одним словом охарактеризовать эту кипучую жизнь: ГОРЕНИЕ.

Страна, которая послужит очагом для <…> вливающихся в русло.

Для этой оглушительной словесной какофонии нет никаких вкусовых и смысловых ограничений, она свободна и демократична, как сталинская конституция. Здесь порванная нить может, как в сказке, обернуться сперва мостом и тут же – стеной:

Ниточка эта не выдерживает, рвется нередко, и вместо соединяющего моста образуется иногда глухая стена.

Опять-таки подобная мешанина тропов была не только личным изобретением генсека, но и в какой-то мере товарищеским достоянием всей партийной риторики. Вот тот же Ленин, энергично сконтаминировавший басню с поговоркой: «Пусть моськи буржуазного общества, от Белоруссова до Мартова, визжат и лают по поводу каждой лишней щепки при рубке большого, старого леса. На то они и моськи, чтобы лаять на пролетарского слона» («Очередные задачи советской власти»). Но с таким же правом можно сослаться и на Бухарина: «Некоторые полудрузья-полувраги используют эти разоблачения для того, чтобы, нагромождая их, как вавилонскую башню, и тщательно вычеркивая каждое светлое пятно, топча ногами свежую зеленую поросль молодой новой жизни, дискредитировать все строительство, всю страну, замазав все черной „сумеречной“ краской», – или того лучше: «Вот этот тип собачьей старости, который идейно родственен дезертирству, но облекается в туманную вуаль „высокого и прекрасного“, нужно лечить, пока не поздно»